— Поль… Отвечай, — шепчет он и поворачивает тело на пол-оборота, тело почти без веса, к чему хозяин его, может быть, и стремился всю жизнь — легкость… гравитационный бунтарь, революционер, восставший против силы притяжения… мальчик стремился парить над землей, играть вечную и прекрасную пантомиму освобожденной души… он поворачивает тело и понимает, что болезнь, или, может быть, тот яд, что они делили по-братски, яд из одного и того же шприца, был слишком концентрированным для сердца этого смертного… Нет пульса, замечает он… нет и дыхания… глаза высохли и сморщились, как изюм. Крыса (это не мы, не мы, заявляем совершенно честно, хотя честны мы далеко не всегда), крыса, привыкшая есть их испражнения и рвоту, тоже зависима от яда… эта крысиная самка шипит и пытается укусить его за ногу. Он протягивает руку и закрывает глаза мальчика, совершает этот древний, как мир, ритуал, чтобы душа через окна глаз не попыталась вновь вселиться в использованное ею тело. Корявыми пальцами он закрывает глаза мальчика и уходит.
Много лет он жил в непрерывном наркотическом опьянении. Он был ненасытен. Бездонная бочка. Он пробовал все, что ему давали. Месяцами он галлюцинировал… тогда внешний мир погружался в туман и главным становился мир внутренний, со своими собственными законами. Видения танцевали на его сетчатке, привидения с физиономией на животе вели с ним непрерывные беседы. Извращенные органы чувств превращали его то в какую-то самому ему непонятную тайну заколоченного гроба, то в горящую в сырой пещере свечу, в число нерешаемого уравнения, в кинжал убийцы, в тоску каторжника, в кувшин росы в пустыне.
В Милане ему подсунули яд настолько сильный, что он был без сознания два месяца. В Шотландии он, не сдвигаясь с места, провалялся всю осень на койке, вслушиваясь в голоса падающих с дырявого потолка капель. Он увеличивал и увеличивал дозу, но эффект становился все слабее. Организм привык. Наконец, настал момент, когда он вообще перестал что-либо чувствовать… Тогда он сдался и пустился в странствия. Он шел день и ночь, сам не зная куда. Цели у него не было, никаких провалов во времени, куда он мог бы выскользнуть, тоже не было. Только непрерывно сменяющаяся череда горизонтов, растущий и стареющий месяц, неизменные циклы, времена года…
На скандинавском севере вечная мерзлота лучше всего, как ему показалось, соответствовала поселившемуся в нем вечному холоду, тундра была похожа на карту его души. Его глаза были как ледники, а сердце тверже гранита. Он не встречал людей. Он громко разговаривал сам с собой, чтобы не потерять рассудок.
Пришла зима. Увязая в снегу, он брел дальше. Огромные сугробы отбрасывали тени, похожие на забытых доисторических животных, он видел, как чудовища подымаются на покрытых мохнатой шерстью задних лапах, он слышал, как они ревут голосом ветра, он слышал, как щелкают их челюсти, готовясь поглотить его, но когда они понимали, кто перед ними, когда они видели его безмерную тоску, его проклятье… отступали и с горестными воплями исчезали в снежной ночи.
На самом севере, на берегу Ледовитого океана, он остановился. Это его судьба, подумал он, он осужден жить в вечной мерзлоте.
Он пошел еще дальше, еще на север. Неделями он пробирался по паковым льдам, скользя, увязая в снегу и отчаянно крича от не оставляющего его ужаса. Путь ему указывала Полярная звезда, ветер был единственным его спутником, горе — его неразлучным близнецом.
Полярный шторм взломал лед. Он неподвижно лежал на спине на льдине размером не больше плота, увлекаемой течением на юг. Его засыпал снег, тело покрылось ледяной коркой. Ему было все равно — да и почему это должно было его беспокоить? Почему он вообще должен двигаться?
Как-то на его льдину выполз изголодавшийся тюлень. Он бессильно лежал на краю, пытаясь поймать рыбу. Все слабее становился зверь, все труднее было ему двигаться, пока однажды утром он не повалился на бок и не испустил дух. В другой раз на грудь его села большая морская птица — так неподвижен был он в своей ледяной скорлупе, что она его и не заметила.
В Нарвике льдину прибило течением к берегу. Здесь уже пришла весна, с гор, усыпанных весенними цветами, бежали ручьи талой воды. Он двинулся на юг.
В Трондхеймской гавани он сел на грузовой теплоход, забился в холодильную камеру, заставленную ящиками с рыбой, и заснул.
Проснулся он в Испании, в одном из прибрежных городков. На дворе уже стояла осень, и он понял, что был без сознания несколько месяцев. В витрине он увидел свое отражение — он еще больше постарел. Он представлял собой скорее пародию на человека. Морщины стали еще глубже, они разбегались по лицу, как дельта равнинной реки, череп совершенно облысел и блестел, как долго пролежавший в воде топляк, борода стала редкой и мягкой, словно белый шелк. У него осталось только четыре зуба.