Отношения с братом поддерживались на уровне статус-кво. Встречи их были формальными и, как ни крути, отмечены печатью подозрительности; да и странно было бы, если бы они, враждуя между собою полжизни, вдруг прониклись друг к другу ничем не омраченным доверием. Но, тем не менее, когда фирма брата была близка к разорению по причине постоянно падающих цен на зерно и дешевого американского импорта, Николай Дмитриевич все же помог ему, причем анонимно. Они встречались редко, разве что на семейных и церковных праздниках. Михаил почти всегда выпивал лишнего и назойливо рассказывал анекдоты про евреев, почерпнутые им у партнеров с Украины. Рассказчик он был плохой, отчего анекдоты казались грубыми и неостроумными; впрочем, в большинстве случаев такими они и были. Николаю претил запах его дешевого мускусного одеколона и похотливая ухмылка, когда он украдкой заглядывал за Нинин корсет, но он прекрасно понимал, что Михаил ему просто-напросто завидует; поэтому он всячески избегал рассказов о своих успехах, чтобы не усугублять зависть. По той же причине он отказался и от намерения подарить пони маленькой Сашеньке Рубашовой, хотя она клянчила лошадку с того самого дня, когда он приобрел конный завод. Николай интуитивно понимал, что одержимость одного-единственного врага может причинить больше вреда, чем падение биржи или стачка. Он был осторожен, и осторожность закалила его. Такая жизнь, отмеченная счастливым для Николая Дмитриевича стоянием планет, продолжалась около десяти лет.
Как-то, прогуливаясь по набережной Фонтанки, он встретил на Аничковом мосту человека, живо напомнившего ему о первоисточнике его счастья. Это был Илиодор, скопец. Он просил подаяния.
Николай юркнул в ближайший подъезд и затаился. Он сам удивился своей реакции — ему стало трудно дышать, он весь вспотел, по спине побежал холодный пот, ручейком стекая между ягодицами. Он наблюдал за кастратом — тот с широкой улыбкой протягивал прохожим шапку. Глаза были совершенно пусты, похоже, лампада души его погасла раз и навсегда. Вскоре он сунул мелочь в карман, надел шапку и двинулся в путь. Николай последовал за ним.
Путь их лежал в бедный район огромного города. Величественные каменные дворцы постепенно уступили место деревянным лачугам. Отовсюду доносились пьяные выкрики и обрывки песен; улицы становились все уже; наконец они попали в темный переулок, куда и солнце-то, казалось, никогда не заглядывало. Воняло тухлой капустой и выгребной ямой, босоногие мальчишки то и дело увязывались за ним, клянча милостыню.
Илиодор зашел в один из дворов, и Николай Дмитриевич почти сразу услышал его голос, высокий и мелодичный. Он проскользнул за забор и увидел, что Илиодор стоит в тени гигантского клена и, сжимая в руке шапку, поет старинный хорал. Окно открылось, и оттуда полетела на улицу мелочь, с необыкновенною ловкостью пойманная им в шапку, да так, что ни одна копейка не укатилась. Скопец смолк, и лицо его исказилось страшной гримасой.
Он медленно опустился на колени и стал изрыгать проклятия, пророча скорый конец света, и под конец, доведя себя до исступления, вытащил из кармана кинжал и порезал себе руку. Обильно полилась кровь, но он лишь хохотал, это был странный, неудержимый, нервический хохот, какой можно наблюдать у истеричных детей. Ясно было, что он не в себе.
Наступал вечер, переулок быстро погружался во тьму — фонарей не зажигали, да их тут и не было. Скопец вышел со двора, свернул в еще более узкий переулок направо, и тьма поглотила его.
Николай Дмитриевич Рубашов стоял, прислонившись к стене. Мимо то и дело пробегали довольно крупные крысы, пьяный голос выводил бесконечные куплеты чудовищно непристойной песни. Его вдруг охватило отчаяние — подумалось, что все его счастье — не его, оно куплено в кредит, и скоро ему придется это счастье возвращать с процентами, скорее всего многократно превышающими размеры самого займа. Он задумался настолько глубоко, что даже не заметил, как Илиодор подкрался к нему в темноте и дернул за рукав, да так сильно, что он едва не потерял равновесия.
— Что тебе от меня надо? — спросил скопец.
— Ты что, не узнаешь меня? Это же я, Николай!
— Я тебя никогда раньше не видел. Что это ты за мной ходишь?
— Неужели не помнишь? Ты мне помог как-то…
Илиодор криво усмехнулся.
— Не помню, — сказал он. — Я ничего не помню… А вот погляди-ка!
Он разжал руку. На ладони лежал палец; окровавленный, скрюченный, завернувшаяся кожа уже начала желтеть.
— Это ему, — прошептал он. — Моему Князю. Подарочек. И даже не больно было, это он мне помогает, не забывает меня, чего нет, того нет, боли я не чувствую.
Он протянул другую руку — вместо большого пальца был белеющий хрящом обрубок, перемазанные запекшейся кровью обрывки кожи и мяса.
— Совсем не больно было, — вновь заверил он. — Чего не сделаешь из-за любви. Душа моя принадлежит Ему.
— Илиодор, — начал было Николай Дмитриевич и замолчал — не знал, что сказать.
Скопец снова истерически захохотал — и скрылся, исчез в зловонном туннеле переулка.