Я был потрясен. Мне было всего пятнадцать, и я не вполне понимал, что он имеет в виду. Но упоминание бессмертного рыцаря в связи с моей мечтой, которую некоторые в лицо называли придурью, мне даже польстило. Увы! Не думаю, что мне было чем гордиться. Я не мечтал стать защитником одиноких девиц, как подобает тем, кто задумал исправить пороки этого мира, и мой наставник знал об этом лучше других. Следовательно, бросив столь благородное имя как упрек, он в своем негодовании превзошел цирюльника со священником.
Целых пять минут я шел за ним следом. Потом он, не оглядываясь, остановился. Тени отдаленных горных вершин, удлиняясь, ложились на перевал Фурка. Когда я поравнялся с ним, он повернулся ко мне, встав на фоне пейзажа, в котором доминировала вершина Финстерааргорна, и целая орава его гигантских братьев уперлась исполинскими головами в сверкающее небо. Он положил мне руку на плечо.
«Что ж, довольно! Больше об этом ни слова».
Действительно, ни единого вопроса о моем таинственном призвании между нами больше не возникало. Вопросов больше не возникало никогда и ни у кого. Беззаботно беседуя, мы стали спускаться к перевалу Фурка.
Одиннадцать лет спустя, месяц в месяц, я стоял на Тауэр-Хилл на ступенях доков Святой Екатерины, капитан Британского торгового флота. Но того, кто положил мне руку на плечо на вершине перевала Фурка, уже не было в живых.
В год нашего памятного путешествия он защитил диплом философского факультета – и тогда только проявилось его истинное призвание. Следуя за ним, он тут же поступил на четырехгодичный курс медицинского института. Пришел день, когда на палубе пришвартованного в Калькутте корабля я прочел письмо, сообщающее о конце его завидного существования. Он практиковал в отдаленном городке Австрийской Галиции. В письме сообщалось, как все обездоленные округи – и христиане, и евреи – с рыданиями провожали гроб доброго доктора до самых ворот кладбища.
Как короток век и как велика его проницательность! Рассчитывал ли он чего-то добиться, заслужить уважение или сохранить чистую совесть, когда, стоя на перевале Фурка, он призывал меня вглядеться в финал моей только начинавшейся жизни?
III
Образ двоюродного дедушки, пожирающего несчастную литовскую собаку в компании двух солдат, доведенных до состояния изголодавшихся, пугал, символизировал в моем детском воображении весь ужас бегства из Москвы и безнравственность завоевательских амбиций. Крайнее отвращение к этому малоаппетитному эпизоду окрасило мое отношение к личности и деяниям императора Наполеона. Стоит ли говорить, что приязни к нему я не питаю. Заставить простодушного польского пана съесть собаку, взрастив в его душе ложную надежду на независимость родины, было со стороны великого кормчего просто безнравственно. Такова судьба этого доверчивого народа – прозябать еще сотню лет на скудном пайке из ложных надежд и – собачатины. Это, если подумать, исключительно нездоровый рацион. Можно простить себе некоторую гордость за национальный характер, который до сих пор выдерживает эту губительную диету.
Но довольно общих слов. Возвращаясь к нашей частной истории, мистер Николас Б. с присущей ему сдержанностью мизантропа признался невестке (моей бабке), что злополучный ужин был для него «немногим лучше смерти». В этом нет ничего удивительного. Удивляет меня, что об этой истории вообще стало известно, поскольку мой двоюродный дедушка, в отличие от большинства офицеров наполеоновского (а возможно, и любого) времени, не любил распространяться о кампаниях, в которых участвовал, – а начинал он под Фридландом и закончил где-то в округе Бар-ле-Дюк. Его восхищение великим императором было безграничным. Но молчаливым. Как истинно верующий, он не желал выставлять напоказ свое глубокое чувство перед изуверившимся миром. За исключением этой истории, он был настолько скуп на полевые анекдоты, словно и солдата в жизни не видел. Все свои награды он получил до двадцати пяти лет и гордился ими. Однако отказывался украшать петлицу орденскими лентами, как это принято в Европе и по сей день, и неохотно надевал свои регалии даже по праздникам, словно желая скрыть их из опасения прослыть хвастуном.
«Довольно того, что они у меня есть», – бормотал он себе под нос. За тридцать лет медали на его груди видели лишь дважды: на важной для семейства свадьбе и на похоронах старого друга. Уже взрослым я узнал, что невестой, удостоившейся подобной чести, была не моя мать, но обижаться на мистера Николаса Б. было уже некстати, тем более что он исправил положение, отметив мое рождение длинным поздравительным письмом с пророчеством: «Он узрит лучшие времена». Надежда жила даже в его отравленном горечью сердце. Но истинным пророком он не был.