Днем он выходил гулять на Пикадилли с цветком подсолнечника в петлице. По вечерам появлялся в клубах и салонах, повсюду оставляя за собой фонтан идей, сарказмов, улыбок, смеха, эллинской веселости и поэтических неожиданностей.
Весь аристократический Лондон подражал Уайльду. Он одевался так, как Уайльд, повторял его остроты, скупал, подобно Уайльду, драгоценные камни и надменно смотрел на мир из-под полуприкрытых век – почти так, как Уайльд.
«Хорошо подобранная бутоньерка для петлицы – единственная связь между искусством и природой»; «Наслаждение – единственное, ради чего нужно жить»; «Лучше быть красивым, чем добродетельным» – да, все это тоже Оскар Уайльд. Но так думали лишь самые пошлые и отталкивающие герои его книг.
Уайльд и вправду был настоящим сфинксом. Загадкой. Никто никогда не мог, слушая его, сказать, где его искреннее убеждение, а где лишь желание эпатировать публику. Для чего? Чтобы сорвать с нее маски.
Да, он сам играл в жизнь. Сам стал частью своих масок. Но сердце его никогда не подводило. Оно славило чистосердечие, доброту, самоотверженность, как только он брался за перо. Ведь он был настоящим писателем, а искусство живет правдой. Любой вид искусства. Даже сказка.
И он писал о маленькой ласточке, которая, вместо того чтобы лететь в теплый Египет, осталась зимой со Счастливым принцем и исполняла его поручения. До тех пор, пока не замерзла и не упала мертвой от холода к его ногам.
«…Милая Ласточка, – отозвался Счастливый принц, – все, о чем ты говоришь, удивительно. Но самое удивительное в мире – это людские страдания.
Где ты найдешь им разгадку?..
Я весь позолоченный. Сними с меня золото, листок за листком, и раздай его бедным. Люди думают, что в золоте счастье.
Листок за листком Ласточка снимала со статуи золото, покуда Счастливый принц не сделался тусклым и серым. Листок за листком раздавала она его чистое золото бедным, и детские щеки розовели, и дети начинали смеяться и затевали на улицах игры.
„А у нас есть хлеб!“ – кричали они».
Гром грянул в 1895 году, когда Уайльд был в зените славы. Его обвинили в нарушении нравственного закона, в противоестественных отношениях с юным лордом Альфредом Дугласом.
В Англии на преступника восстает не только правительство, а и все общество, в полном его составе.
Ему дали шанс покинуть страну, отпустив на поруки. Но Уайльд не захотел бежать. Он был ирландцем и гениальным поэтом, а значит, безрассудным вдвойне. Он решил, что будет защищать свою честь в суде. Он хотел или оправдания, или наказания по закону.
«Что подразумевается под „любовью, которая не смеет назвать своего имени“?» – цитирует прокурор строфу из поэмы Дугласа. Слова Уайльда падают в тишине, подобно отчаянному зову о помощи среди глухих: «„Любовь, которая не смеет назвать своего имени“ – это прекрасное и благороднейшее чувство духовного родства. В нем нет ничего противоестественного. Оно порождает и наполняет собой шедевры искусства. Вы найдете его в сонетах Микеланджело и Шекспира. Оно раз за разом возникает между старшим и младшим, когда жизненный опыт и мудрость сливаются с радостью жизни, счастливыми надеждами и романтическим очарованием. Это чувство не от мира сего. Мир насмехается над ним и норовит пригвоздить его к позорному столбу».
Его приговорили к двум годам каторжных работ, это было максимально возможное наказание по этой статье обвинения.
«В моей жизни было два великих поворотных момента, – скажет Уайльд с горькой иронией. – Когда мой отец послал меня в Оксфорд и когда общество послало меня в тюрьму».
Все отшатнулись от изгоя. Толпа друзей растаяла, как снег под солнцем. Огромный ежегодный доход вдруг исчез, и поэт очутился в тюрьме без денег. Театральные дирекции мгновенно выбросили из репертуара все его пьесы. Книжные торговцы сожгли книги. И само имя его, по безмолвному уговору всей Англии, исчезло из уст людей. Жена умерла от горя, дети были отняты, нищета и страдание стали уделом этого человека и уже не покидали его до самой смерти.
В своей «тюремной исповеди» Оскар Уайльд напишет: «Страдание и все, чему оно может научить, – вот мой новый мир. Я жил раньше только для наслаждений. Я избегал скорби и страданий, каковы бы они ни были. И то и другое было мне ненавистно… Теперь я вижу, что Страдание – наивысшее из чувств, доступных человеку…»
Еще недавно он выказывал пренебрежение к природе и даже цветы – полевую гвоздику или ромашку, – прежде чем приколоть их к петлице, красил в зеленый цвет. Их естественный цвет казался ему слишком крикливым. Теперь он другой: «В обществе, как оно устроено теперь, нет места для меня. Но природа найдет для меня ущелье в горах, где смогу я укрыться, она осыплет ночь звездами, чтобы, не падая, мог я блуждать во мраке, и ветер завеет следы моих ног, чтобы никто не мог преследовать меня. В великих водах очистит меня природа и исцелит горькими травами».