Наконец, в четвертой упомянутой нами концепции язык рассматривается как praxis – привычная практика, подчиненная определенным правилам. Вне круга практикующих она нежизнеспособна, однако для самих практикующих является второй природой. Хайдеггер почти не уделяет внимания этому представлению о языке – должно быть, потому, что для него такого рода коллективные привычки были чем-то «неподлинным», «затемняющим» экзистенциальное бытие-к-смерти (Sein zum Tode) отдельного человека. Так, в § 35 «Бытия и времени» он характеризует обычную языковую практику как беспочвенные «толки» (Gerede). По Витгенштейну же она служит основой знаков, обладающих смыслом, или «жизнью»[290]. Литературная традиция тоже может быть понята как «форма жизни» своих практикующих – писателей, которые овладевают ей, осваивая и развивая определенные правила (жанры, топосы, темы и т. д.). Эта концепция языка как практики или традиции поможет нам точнее определить позицию Лосева по отношению к литературному изгнанию. Лосев, как нам кажется, комбинируя различные подходы к изгнанию и языку (как это было показано на разобранных выше примерах), реализует оригинальную литературную практику, находящую отражение как в поэтике, так и в образе лирического героя. Литературное изгнание обретает в его поэзии новый, уникальный голос.

<p>II. Аллюзия и изгнание</p>

Выбор аллюзий в произведениях писателя-изгнанника также зависит от концепции бытия языка, которой придерживается автор. Так, например, следуя модели, предложенной Мандельштамом, Лосев сохраняет язык в аллюзиях на привычные названия предметов и явлений, как правило, знакомых с детства. В этих случаях язык, как мы уже отметили, выступает в роли «подручного средства».

Новые стороны своеобразной связи между аллюзиями и изгнанием у Лосева открываются нам при сравнении стихотворений поэта с произведениями его друга Иосифа Бродского. Мы полагаем, что оба автора исходят из концепции языка как практики, или традиции (четвертой в нашей типологии). Однако в аллюзиях поэтов восприятие ими традиции и своей собственной практики выглядит по-разному, а порой и противоположно.

В своей монографии об эмигрантской поэзии Бродского Дэвид Бетеа пишет о так называемом «треугольном зрении» поэта: отношения между аллюзиями на двух предшественников, бывших, как и он, изгнанниками, образуют в стихотворениях Бродского своего рода «треугольник»:

…Бродский – один из немногих русских поэтов, которого с полным правом можно назвать «гражданином мира» и, безусловно, чуть ли не единственный, кто по-настоящему прижился в англо-американской традиции. Его взгляд всегда устремлен в двух направлениях: на Запад и на Россию. В этом смысле поэт продолжает диалог Мандельштама с эллинизмом. Говоря о треугольном зрении Бродского, я имею в виду, что русское начало в нем (скажем, Мандельштам) искусно сплетается с западным (например, Данте) так, что одно отсылает к другому, и при этом оба они соединяются в нечто третье – самого Бродского… этот замысловатый «треугольник» встречается довольно часто и служит для зрелого Бродского своеобразным автографом… В сущности, Бродский постоянно стремится «увернуться» от своего маргинального статуса, вступая в «треугольные отношения» с культурой[291].

Перейти на страницу:

Похожие книги