Он посмотрел на Аглаю. В последние дни она его беспокоила. Опять это вранье без повода и без смысла, ну или пусть не вранье – фантазии. Не слушает, все теряет, все забывает. Моторика, опять же, нарушена, роняет предметы.
– Вытяни-ка, Глашенька, руки.
Послушно и виновато, как нашкодивший ребенок, она вытянула перед собой обе руки, на одной были перебинтованы пальцы. Руки заметно дрожали.
– Дядь Иржи, ну все в порядке. Я просто ночь не спала… А тут еще этот смершевец… И от отца нет вестей, – она опустила руки. – А с вами он, дядь Иржи, не связывался?
– Со мной? – Новак принялся раскуривать трубку. – Ты же его знаешь, Аглая. Если Петр Евсеич чего решил, он от этого не отступится. Вот решил он, что я ему враг, – значит, так для него врагом и останусь. И никогда он мне не напишет… Только мне твой отец всегда останется другом. И ты мне, Глаша, как дочь.
– Я знаю, дядя Иржи. Спасибо.
Может быть, он сам виноват. Раздражается все время по пустякам, пару раз на нее даже прикрикнул. А с ней надо бережно, терпеливо. Аглая – девица нервная. А какой еще она может быть после пережитого в детстве, когда собственная мать пыталась ее убить? Да, у каждого свой крест…
– Ты ведь скажешь мне, Глашенька, если что-то такое… похожее… снова будет? Сразу скажешь?
Она кивнула:
– Конечно. Только я, дядь Иржи, про ногти его вам не вру. Отросли они. А раны – зарубцевались. Так, как будто полгода прошло. Посмотрите сами.
Значит, все же снова фантазии. Новак с грустью покачал головой, осторожно, чтобы не напугать умалишенного пациента, приспустил повязку у него на груди – и поперхнулся дымом. Абсолютно состоятельный, заживший рубец. Пациент принюхался к струйке дыма, широко раздувая ноздри, и издал очень тихий, утробный звук, похожий на ворчанье собаки.
– Потрясающая способность к регенерации! Возьми-ка, Глашенька, у него кровь на анализ.
Аглая вышла за ширму; вернулась, погромыхивая медицинским лоточком. Умалишенный, часто дыша, скосил разросшиеся во всю радужку зрачки на шприц с иглой, пузырек со спиртом и ватку и принялся раскачиваться из стороны в сторону.
– Укол не надо. Укол не надо. Укол не надо!
– Не бойтесь, это просто как комарик укусит, – Аглая обмакнула в спирт ватку, чуть было снова не уронив пузырек, протерла пациенту участок на сгибе локтя и примерилась к вене, чуть тронув ее дрожащим указательным пальцем.
– Давно у тебя, Глаша, в руках такой тремор? – нахмурился Новак.
– Дядь Иржи, ну сколько можно! Что вы за мной следите, как надзиратель? – Она зарыдала и дважды ткнула пациента иглой мимо вены. – От этого у меня и тремор, и что угодно!
На коже больного в местах неудачных тычков проступили маленькие алые бисеринки.
– Никитка не хочет умирать…
– Так, Глаша, дай-ка я сам.
– Оставьте! Я прекрасно умею!
С третьего раза она все же попала и стала набирать кровь, но шприц держала под таким нелепым углом, что игла надорвала вену и выскочила.
– Номер сто три не хочет умирать!
По руке больного потекла тонкая багровая струйка.
– Да что ж ты творишь, истеричка?! – Новак выхватил у нее из рук шприц с небольшим количеством забранной крови, швырнул в лоток.
Уже ругая себя за грубость, решил сначала наложить больному ватный тампон, а потом перед ней извиниться. Он обмакнул вату в спирт и потянулся к больному, но тот вдруг, резко толкнувшись от койки всеми четырьмя конечностями, запрыгнул на подоконник и кинулся в открытое окно.
– Господи!.. – Новак подбежал к окну, ожидая увидеть внизу, на булыжниках, больного с переломанными ногами.
Там, однако же, никого не было. Новак с недоумением оглядел площадь. Поднял взгляд на росший у лазарета кедр. Умалишенный, в казенных трусах и повязке, сидел в прежней позе, на корточках, на толстой, разлапистой ветви и сосредоточенно зализывал рану на сгибе локтя. Заметив доктора, он вздернул верхнюю губу, глухо рыкнул и со звериным проворством спустился по стволу вниз, а потом побежал по краю площади в сторону кладбища, периодически опускаясь на четвереньки.
Глава 11
Я иду мимо темных, рубленых изб староверов. Две корявые бабки в цветных платках лузгают семечки у калитки.
– А что приехал он ихний отряд искать, это токмо для отвода глаз, – визгливо говорит та, что ко мне спиной. – Он тута за нами. Небося знает, что Егорка наш был за белых, а Михалыч…
Ее товарка, заметив меня, дико таращит глаза. Шелуха от семечки повисает на ее нижней губе, она прикрывает губы ладонью. Визгливая оборачивается, упирается в меня слезящимися глазами и тоже в ужасе закрывает рот темными, узловатыми пальцами. Ее рука сплошь покрыта пигментыми пятнами. Ее рука такого же цвета, как ее рубленая изба.
Они молчат, а когда я прохожу рядом с ними, смотрят под ноги, на груду семечной шелухи. Везде – на улицах, в огородах, в распахнутых окнах – при виде меня все умолкают, отводят глаза и закрывают руками рты. Как будто боятся, что изо рта у них выползет что-то, принадлежащее мне.
А я иду через коридор тишины. И я не вижу, но знаю: они смотрят мне в спину и крестятся. Как будто я демон.