Прочная укоренённость Николы Пашича в традицию, что ясно просматривается в его взгляде буквально на всё: от быта и человеческих отношений до идеологии и политики, рождала вполне понятный консерватизм. Он «очень редко менял однажды приобретённые убеждения и привычки», – заметил хорошо его знавший современник[55]. И навсегда (а главное, во всём) остался человеком XIX века, закончим мы эту мысль. Удивительно, но до самой своей кончины Пашич сохранил язык и стиль 70-х годов позапрошлого столетия, практически никак не обогатив его за полвека. Он говорил на каком-то архаичном «наречии», пересыпая сербские слова русизмами и галлицизмами, давно уже вышедшими из употребления. Время внутри него как будто остановилось, что, увы, не могло не проявиться и на политическом поле. Как справедливо заметил не слишком к нему благосклонный Предраг Маркович, «Пашич, как и большинство сербиянских[56] политиков его поколения, был не в состоянии осознать, что в объединённом сербско-хорватско-словенском государстве правила политической игры, каковые были в ходу в национально гомогенной предкумановской Сербии, уже не действуют»[57]. В конечном итоге это стало одним из факторов, приведших к краху Первой Югославии. Правда, уже без него.
«Народ и власть»: истоки харизмы
Ответа на вопрос, в чём причина беспрецедентно долгой для Балкан и успешной политической карьеры Пашича, традиционная историография не содержит. Но без объяснения этого феномена крайне сложно, если вообще возможно, расшифровать «иероглиф по имени Никола Пашич»[58], как выразился его старый друг и кум Раша Милошевич. Попробуем хотя бы кратко разобраться в проблеме Пашич и власть. Но прежде, для пользы дела, следует прояснить, как вообще воспринималась власть в условиях традиционного общества и что нового привносил в это восприятие процесс модернизации.
Известно, что характерной чертой истории новой Сербии являлось опережающее развитие государства и его институтов по сравнению с темпами изменения общества[59]. Патриархальные крестьянские представления о собственной государственности как органичном «продолжении общинных традиций, когда государство воспринимается в виде многократно увеличенной копии своего микромира»[60], очень скоро столкнулись с жёсткой логикой реально формирующегося Княжества, которая проявлялась в его централизации и институционализации. И действительно, объективная потребность внутренней консолидации государства стягивала всю его территорию единой волей центра, что имело последствием постепенное выдавливание избираемых населением и отвечающих перед ним местных старейшин (своих) назначаемыми сверху чиновниками – проводниками этой самой воли (чужими). Сбор и договор как основа прежнего порядка всё более заменялись прямыми указаниями из столицы. На смену патриархальной авторитарности «семейного» типа, когда крестьянин лично выбирал старейшину, которому верил, а потому и подчинялся, приходила безликая тирания государственного аппарата. Процесс политической модернизации, таким образом, рвал узы привычной интимности в отношениях верхов и низов, возводя между ними глухую бюрократическую стену, что вызывало в народе открытый протест[61]. Его патриархальное сознание не успевало за переменами, пытаясь их затормозить. Многочисленные восстания, на что был столь богат сербский XIX век, – прекрасное тому подтверждение.
Прав немецкий коллега Ханс-Михаэль Мидлих, чутко уловивший эту константу новой сербской истории: «Негативное отношение народа к власти, государству и монарху росло ровно настолько, насколько их деятельность была направлена на модернизацию государственных и общественных структур…»[62]
Впрочем, говоря о негативном отношении сербского крестьянства к своему государству, изжитом лишь после смены династий в мае 1903 г., следует подчеркнуть, что во многом оно было спровоцировано самой властью: вольно или невольно, но модернизирующаяся элита усугубляла раскол. И если Милош Обренович – этот неграмотный и деспотичный правитель, но все-таки свой, умевший с народом обходиться, ладить и даже идти навстречу в ущерб собственной бюрократии («обращение его с ним было патриархальное, доступное», – как отмечали русские[63]), – имел право патетически воскликнуть: «О народ, ты моя сила!», то его наследники, принадлежавшие к категории «просвещённых» монархов, были людьми уже другого склада. В своей политике они мало прислушивались к бившемуся в сербской глубинке пульсу общественного бытия, полагаясь в основном на силу государства и рационалистических доктрин, что в традиционном обществе отнюдь не гарантировало успешного и гармоничного правления. Им не хватало, как когда-то выразился известный русский публицист Н. Н. Страхов, «признания за жизнью большего смысла, чем тот, который способен уловить наш разум»[64]. Трагическая судьба, постигшая каждого из них, не кажется нам случайностью.