Пьер почувствовал, как дрогнуло у него сердце. Словно туман, рассеялись обиды, нанесенные ему «стариком в саду». Далеко ушли заботы, которые взвалили на него злостные должники по ту сторону океана. Величайший гений века назвал его своим братом и преемником, и весь Париж слышал это.
Состояние Вольтера ухудшалось, и его старый врач Троншен заявил, что не намерен быть долее свидетелем этого медленного самоубийства. Он настаивал, чтобы Вольтер тотчас же возвратился в Ферне.
Теодор Троншен много десятилетий был дружен с Вольтером. Ему шел теперь семидесятый год. Этот рослый потомок старинной и крепкой швейцарской семьи всегда смотрел на хилого писателя, на этого вечного ребенка с любовью, нежностью, восторгом и презреньем. Многое в этом человеке, невероятно избалованном судьбой и людьми, казалось Троншену до глупости нелепым. Между строгим кальвинистом-доктором и его фривольным пациентом часто происходили ожесточенные споры. Но дружба их продолжалась, и, когда знаменитый врач принял приглашение переехать в Париж, Вольтер от души сожалел об этом. В первый же день пребывания Вольтера в столице Троншен напустился на него с грубой бранью.
— Чудовищно глупо, — говорил Троншен, — просто безумно со стороны дряхлого старика бросаться в водоворот парижской жизни.
Теперь Троншен снова обрушился на Вольтера.
— Вместо того чтобы жить на проценты, — в сердцах сказал он, — вы живете с основного капитала. Вы что же думаете, его надолго хватит? Чтобы выдержать жизнь, которую вы здесь ведете, нужно быть железным. Поезжайте-ка лучше в Ферне, — приказал он, — покуда еще не поздно. — И сам написал в Ферне, чтобы за Вольтером выслали карету и слуг.
Верный секретарь Ваньер был счастлив. Он всем сердцем радовался мысли, что Вольтер снова вернется в Ферне, займется серьезной работой, будет хоть в какой-то мере вести разумный образ жизни. Но маркиз де Вийет всеми силами старался помешать отъезду Вольтера.
Он сиял от восторга, входя в свой дом, который стал теперь центром Парижа. Его радость была столь откровенна, что о ней знали все, и старый Морена разразился эпиграммой. «Малыш Вийет, — сочинил он, — теперь ты очень знаменит; это слава карлика, который семенит перед великаном».
Больше всего противилась отъезду в Ферне толстая племянница Вольтера мадам Дени. Она ненавидела деревню и обожала сутолоку своего родного Парижа. Мадам Дени допускала, что в доме Вийета обожаемому дяде живется не очень спокойно и не очень удобно. Но это легко можно изменить: нетрудно найти другой, более подходящий дом, и она уже вела переговоры о покупке особняка на улице Ришелье.
Вольтер сам не знал, как ему поступить. Он скучал по своему Ферне. Он знал, что Троншен прав, Париж приближал его к могиле. Но тут у него была работа, которой он мог заниматься только здесь. Совсем недавно Академия избрала его своим президентом. Это была прекрасная возможность осуществить свой заветный замысел — обновить «Словарь французского языка». И разве не нужно ему обсудить множество вопросов, связанных с изданием собрания собственных сочинений, с Бомарше, этим превосходным другом и товарищем по работе! И неужели из тысяч людей, жаждущих встречи с ним, он не должен повидать хотя бы сто или двести и побеседовать с ними на очень важные темы, важные и для них, и для него?
— Уезжайте, — настаивал Троншен, — вы умрете здесь.
— Останьтесь, — настаивали Вийет и мадам Дени. — Вы последний раз в своем родном городе.
— Мы не можем лишиться вас, — уговаривали его философы, поэты, политики и актеры.
Прибыл экипаж Вольтера, его старые, верные слуги, его собака Идаме. У слуг, когда они целовали его руку, стояли в глазах слезы, собака прыгала от радости.
— Они, кажется, соскучились по мне в Ферне, — сказал Вольтер. Он решил уехать.
Тут пришла весть о новом выпаде против него со стороны аббата Борегара, вождя клерикалов. Аббат уже и прежде громил его с кафедры собора Нотр-Дам, а теперь этот великий проповедник с амвона дворцовой капеллы в Версале призвал к крестовому походу против Вольтера. «Все труды так называемых философов, — вещал он, обращаясь к королю и придворным, — направлены лишь на то, чтобы опрокинуть трон и церковь. Но по неблагоразумию эти произведения разрешено распространять, и вместо заслуженной кары они приносят их сочинителям признание. Сова языческой Минервы[96] прилетела в Париж, она бесстыдно царит здесь, и ей преступно курят фимиам ее почитатели. Идола ереси проносят открыто на носилках по улицам столицы христианнейшего короля. Публично, со сцены, — гремел аббат, явно намекая на стихи «Ирэн», — философы заявляют, что они разрушат храм божий. В преступной своей руке они держат наготове топор и молот и ждут только подходящей минуты, чтобы низвергнуть трон и алтарь. Разве те, кого это касается, забыли, что и терпимость должна иметь границы и что доброта становится пороком, если она не ополчается на богохульство?»