А дверь уже задергали снаружи слабые ручонки, едва достигавшие до дверной ручки, и наконец справились с усилием: матери приятно было видеть, как Дим сам отворяет легкую дверь. Вот и он — вкатился зеленый комочек с улыбающимся милым ртом, сейчас перепачканным чем-то коричневым…
С ужасом в голосе и глазах:
— Дим, что ты ешь?
И тут же удивленно поняла: шоколад!..
— Кто тебе дал, Дим?
— Тетя! — Дим с трудом ворочает языком в размякшей сладости. И, проглотив ее: — Ма-мо-чи-ка, что такое золото?
— Золото и есть золото. — Мать никак не ожидала такого вопроса. — Знаешь, такое… Ну, блестит, как эта дверная ручка…
— А зачем дверную ручку закапывать в землю?
— Дим, что ты бормочешь? — испугалась мать, опускаясь перед сыном на колени и одной рукой, с платком, вытирая ему ротик, а другой, левой, щупая лоб: не жар ли?
Но лобик Димика был прохладно-теплым, жара не было.
Июльский полдень переполз через бухту и сжег все тени. Трех-оконный домик белел под скалою неистово, и неистово звенели кузнечики. Диму казалось, что это звенит у него в ушах, как полгода назад, когда он сильно был болен. И Димик ковырял мизинчиками то в правом, то в левом ухе, думая выковырять оттуда звон. Но на мизинчиках ничего не было, а звон все звенел. И тогда, чтобы перекричать надоевший звон, Дим запел песенку, которую тут же сложил:
Голос ребенка был звонок — песенка была услышана на кухне. Чистившая красноперку Олимпиада Васильевна закусила толстую красную нижнюю губу и затаила дыхание — сердце от волнения подпрыгнуло к самому горлу и стукнуло перебоем.
Ольга Николаевна даже обрадовалась — “так оно и есть!”, — но и виду не подала. Засмеялась:
— Сегодня, знаете, мой Димик с утра о золоте болтает… Даже вот песенку сложил.
И обе женщины внимательно посмотрели друг на друга. Ольга Николаевна ласково и спокойно, словно спрашивая: “Правда?”
Олимпиада первая опустила глаза, выдала себя, и лишь через секунду — такую долгую — усмехнулась, колыхнув обильной грудью:
— Уж дети, они такие… Услышат слово и носятся с ним.
И, справившись наконец с сердцем, рассказала, как какой-то мальчуган, при котором родители не поостереглись, разболтал своим сверстникам, что у его отца есть припрятанное золото. Ребятишки разнесли это дальше, и — пошла писать губерния…
— Полгода по тюрьмам мотали, — закончила Олимпиада свой рассказ, очень довольная тем, что сама перешла в наступление: не про мамашино ли золото болтает мальчишка? Ольга Николаевна смотрела на хозяйку просто и открыто, и та, успокаиваясь, подумала:
“Нет, не разболтал еще Димка про то, что услышал. Забудет, поди… Обойдется”.
Но вечером, когда муж вернулся из порта, где он служил по охране, и супруги пили чай в садике, — Дим вышел на крылечко, постоял, поглядел на море, вздохнул и сказал:
— Тетя, а золото, оно какое? Всегда золотое?
Николай Иванович поперхнулся, у Олимпиады опустились руки и заныло внизу живота. Надо было что-то предпринимать, и предпринимать, не останавливаясь ни перед чем.
Ночь пришла красивая, синяя, со светящимися мухами, вспыхивающими как крошечные электрические фонарики. Далеко за бухтой сиял город, и отражения его огней каплями золотого масла растекались по черной воде. Иногда из города долетал мягкий рокот медных труб, игравших “Интернационал”.[7]
Уходя в свою комнату, Ольга Николаевна сказала хозяйке:
— Завтра я на биржу пойду, Олимпиада Васильевна… Уж вы не откажите посмотреть за Димиком…
— Хорошо, — ответила та и вдруг испугалась так, что задрожали руки, и, чтобы не выдать себя, она спрятала их под передник, крепко сцепив пальцы.
— Конечно, присмотрю… Не впервой!
“Что это она будто в лице изменилась?” — подумала Ольга Николаевна, но ничего не сказала, только молочную бутылку без нужды переставила со стола на окно. И, пожелав спокойной ночи, ушла к себе.
Дим уже давно спал, голенький, — сбросил с себя одеяльце и раскинул ручонки. Дышал глубоко и спокойно. Ольга Николаевна хотела его поцеловать, но побоялась разбудить и только блаженно на него посмотрела.
Стала раздеваться, стараясь не шуметь. Снимая кофточку, почувствовала ладонью твердую тяжесть своих грудей, и мелькнула грустная мысль о нелепо уходящей молодости. Вздохнула. Провела ладонями по прохладным бедрам. Подумала с горечью:
— Вся продажная!
Погасила свет и легла. Лежала с открытыми глазами и представляла себе: стоит на коленях у забора в садике и роет землю большим кухонным ножом, каким Олимпиада рубит мясо на котлеты. Вот нож чиркнул по твердому…
Ах, даже вздрогнула и чаще задышала.
…Не жалея ногтей, рвет землю руками, и вот он — клад… Наверно, круглая жестяная банка из-под монпансье… Ах, какая тяжелая, какая сладостно тяжелая, — едва вытащила из ямы! Скорей, скорей! Крышка не снимается, приржавела. Поддела острием ножа, и она, не звякнув, скатилась в яму. И вот рука глубоко, почти по локоть, погружается в холодные, скользкие золотые монеты…