Я встал, встал и Лев Исаакович. «Скажите, сколько я ни бьюсь, я никак не могу найти объяснения для вашего псевдонима». — «А, — воскликнул, неожиданно подмигнув, Лев Исаакович, — и не пытайтесь. Еще никому не удалось. А это — суффикс… С примесью каббалы… Знаете, юнош-еств-о, излиш-еств-о, монаш-еств-о, патриарш-еств-о, торгаш-еств-о и т. д. Представьте себе, что я выдумал это, когда еще был в гимназии. Как все тогда, я ненавидел „торгашество“ (отец, знаете, был крупный торговец — торгаш). Если стану писателем, а я непременно хотел прославиться как писатель, я отделаюсь, решил я, от отцовской фамилии и оставлю в своем псевдониме одну лишь начальную букву „Ш“. От отцовского же рода занятий отрублю голову — „торг“, и останется одно свободное „шество“, сродни шествию; шествовать, к тому же, в общем-то, в обратном от отцовского направлении. И получите что? Шестов, если переставите две последние буквы!» Мы оба рассмеялись, как ученики младших классов, а я невольно подумал: «Неужели и теперь все это одни лишь словесная докука и балагурство? Ребусы на каламбурах?» «Действительно, каббалистика», — сказал я вслух. «Погодите, — остановил меня Шестов, — каббала в моем двусложном псевдониме открылась мне значительно позже. Намекну на прощание: мой псевдоним как трехцветный флаг. Три языка в одном слове Ш-ест-ов. „Ш“ — заглавная буква немецкого Шварцмана (черного человека). „Ест“ — est — есть. А „ов“ — кому как не вам лучше знать — древнееврейский патриарх, родоначальник. А шарада в целом: „Ш“, т. е. Шварцман Второй, есть Патриарх!» — «Позвольте, — вскочил я в изумлении, — так ведь это слово в слово то, что сестра ваша мне наговорила о вас. Вы вздумали занять место отца, чтобы стать родоначальником, а вся ваша литературная работа под знаменем Шестова раскрыла перед вами ваше истинное призвание. Не так ли? Лев Исаакович, так, значит, все они на самом деле правы, и Бердяев, и Разумник, и даже Блок».

«Об этом надо будет еще поговорить, — сказал Лев Исаакович, положив крепко руку мне на плечо, — сейчас я хочу только, чтобы до поры до времени шарада эта оставалась под замком. Пообещайте мне (он протянул мне руку, которую я крепко пожал), что никому не расскажете. После моей смерти пусть говорят и пишут, кому что угодно. Но ни за что не хочу прослыть сумасшедшим при жизни».

Это была моя последняя беседа с Шестовым с глазу на глаз. Не знаю, стала ли известной на каком-либо из языков, на которых по сей день читают Шестова и пишут о нем, тайна его литературного имени. Я сдержал слово и записываю это почти тридцать лет спустя после его кончины. В свое время мне многое хотелось проверить и лучше уяснить себе, но переворот в Германии и надвигавшаяся война создавали между мной и Шестовым непреодолимое расстояние. В середине 30-х годов я мельком видел Льва Исааковича, и лишь на людях. В одну из этих мимолетных встреч на бульваре Сен-Жермен он остановился, высокий, сутулый, иссохший, и так, стоя у края тротуара, наскоро передал мне содержание разговора своего с Эдмундом Гуссерлем, к которому он за годы до того специально заехал во Фрейбург. Возможно, что я одним своим видом напоминал ему его посещение Риккерта, предшественника Гуссерля на фрейбургской кафедре философии, когда затевалось немецко-русское сотрудничество в философии культуры под знаком античного «Логоса». Очевидно, эллипс жизненного круговращения Шестова действительно замыкался. Событиями в Германии он был взволнован до крайности и остановил меня на улице, точно привлекая к ответственности. «А я вам хочу сказать, — заговорил Шестов быстро-быстро, едва поздоровавшись, — что все это давно можно было предвидеть. Ваш Гейдельберг с его царем-бочкой или Фрейбург, откуда я к вам тогда заехал… Подумать только, какие шарады жизнь разрисовывает! Все вина — в одну бочку! И это называется „философия как строгая наука“! Я Гуссерлю эту его формулу никогда не прошу. Нарочно заехал, чтобы объясниться. Вот также, как мы с вами объяснились перед моей поездкой в Палестину, помните? Я Гуссерлю так просто и отрезал: „Что еврею здорово — немцу смерть“, переделал нашу старую русскую поговорку. „Строгая наука“! Да пусть она, философия, будет наукой милосердной, да хоть бы и не наукой вовсе, а искусством, песней, псалмом… Так он, Гуссерль, мне и договорить не дал:

— При чем тут евреи? — строго (у него все строго) спросил он меня, грозно приподняв брови, — я не еврей, а немец, так же как и вы не еврей, а русский.

Россия мемуарах

— Ну, знаете, — я очень взволновался, — херр профессор. Вы — не еврей?!

— О, — произнес он этак надменно, — что касается меня, то я уже давно вышел из еврейской общины[769].

Перейти на страницу:

Все книги серии Россия в мемуарах

Похожие книги