— Я приезжала сюда в пятидесятые, когда дом отдыха был в вагончиках. Вот. В Нецк и сюда. Но здесь лучше. Никакого сравнения, — засмеялась она.
С ней соглашаются. В стаканчики (с нею, стареющей мне попался стаканчик со снимком почти сорокалетней давности) наливаем кофе, закуриваем. Они — «Марс», я — «R1». Я удобно укладываюсь и смотрю в небо — чудесное, голубое, с белыми облачками. Чувствую, как солнце расправляет кожу на лице. А они уже ко мне клеятся, уже снизу подбираются. Я позволяю, ибо знаю, что иначе обидятся и прощай рассказ. Пусть потешатся. Только ведь они друг у дружки прямо из рук вырывают моего птенчика. Я закрываю глаза и курю. Мне приятно. Скользко, тепло. Вполне возможно, что останусь здесь допоздна, когда уже все, все до единого (за исключением этого блондинчика) уйдут, тогда я тут буду царить в полном одиночестве, купаться нагишом, валяться в песке. И буду ссать где захочу! Ходить по дюнам, потому что там еще разные неудовлетворенные недобитки, под жужжанье стрекоз стараются прожужжать свое. Так же и я провожу отпуск, только в комнате, снятой у Глухой Бабы, достану ночью умные книги, бумаги разные, ручки-перья и буду строчить какие-нибудь критические тексты о цивилизации. Но сейчас у меня в голове цикады на Кикладах.[22]
Вот и мои старые козы потихоньку закругляются, они уже получили что хотели. Я лениво переворачиваюсь на живот и прошу помазать мне спину солнцезащитным кремом «Эрис». И все становится каким-то очень польским. Потому что совсем рядом, всего в нескольких километрах за Свиноустьем, в Альбеке, царит латексный стиль. Все накачаны, гладко выбриты, покрыты татуировкой, пирсинг везде: соски, члены — все в кольцах и браслетах. Вы ведь видели всех этих западных геев с налитыми кровью свиными глазками на нудистских пляжах под Амстердамом, под Берлином, под Утрехтом, Цюрихом, Стокгольмом? Фаллосы у них как сиськи у дикарок, — растянутые, отвисшие, усталые. Сытые. Сморщенные. Обритые. Намазанные кремом. Жара, мухи, из приемника музыка «The Night Chicago Died». Под этим своим западным солнцем все телесны до последней родинки, до последнего прыщика на шее, под мышкой, до последней потертости или покраснения на теле. Чем дальше в лес, тем этих прыщиков больше, ведь их не уберешь одним махом, не заморозишь в переносном холодильнике, где среди кубиков льда уже охлаждается пиво «Корона». Которое они пьют с кружком лимона, воткнутым в горлышко. Вот какие западные обычаи царят в паре километров отсюда. Мужественные. Лысые. Скины. Гладко обритые. Тяжелые. Воняющие «поп-персом».[23] Латексное головокружение.
Но здесь, к счастью, верховодят тетки и молодящиеся женщины в возрасте, из приемника нам подпевает Марыля[24] и «Будка Суфлера», здесь царят сигареты «Марс», кремы «Эрис» и воспоминания об отпуске в вагончиках, как ехали целую ночь поездом, милочка, и в толкучке, и стоя, а все равно радовались, что вообще едешь на море.
— Сейчас другое дело… Устраиваю свою задницу в автобусе, в поезде и без пересадок культурно еду куда надо…
А тогда у предприятия были такие железнодорожные вагоны, переделанные в жилые бараки, нормальные раскладушки, с чистой накрахмаленной проштемпелеванной печатями постелью, и искусственные цветы на столике, и отхожее место в лесу, потому что вагоны эти в лесу стояли.
— В лесу, в лесу. Шишки падали. А когда устраивали костер, то пели:
— В те времена сильнее чувствовалось, что ты в Польше. Потому что были польские продукты, по радио передавали польскую музыку, ездили только по Польше, потому что были трудности с загранпаспортами. И человек ощущал себя поляком. Посуду мыли «Людвиком», слушали Марылю Родович и мечтали об отдыхе над озером Вигры. А теперь в собственной стране чувствуешь себя каким-то аусландером. Как когда-то в ФРГ: все дорого, ни на что денег не хватает, все какое-то цветастое, крикливое, чуждое, а уж польского продукта днем с огнем не сыщешь…