Как-то раз утром, спускаясь в метро «Свеавеген», я увидел двоих дерущихся мужчин, их агрессивность казалась вопиющей на фоне тихо клюющих носом утренних пассажиров; они кричали, нет, они орали друг на друга, и сердце мое застучало быстрее, потом они сцепились, и тут позади них к платформе подъехал поезд. Один вырвался, чтобы свободнее замахнуться на второго. Я подошел ближе. Они опять сцепились, и я подумал, что мне надо вмешаться. Я так много раздумывал над историей с боксером, когда я не решился выбить дверь сам, и прогулкой на лодке, когда я не решился попросить Арвида сбавить скорость, а также над постоянной тревогой Линды по поводу моей неспособности к действиям, что теперь у меня в душе не было сомнения. Негоже стоять и просто смотреть. Я должен вмешаться. От одной мысли ноги стали ватными, а руки задрожали. Но я все равно поставил на землю сумку, это, блин, проверка на вшивость, подумал я, вот же говно, блин, подошел к ближайшему из двоих и схватил его. Стиснул изо всех сил. Ровно в эту же минуту другой человек встал между дерущимися, подошел еще третий прохожий, и драка прекратилась. Я поднял сумку и сел в поезд на другой стороне перрона, всю дорогу до Окесхува я чувствовал изнеможение, а сердце колотилось и колотилось. Никто бы не упрекнул меня теперь в нерешительности, зато и умным бы не назвал: а если б у них оказались ножи, да хоть что угодно, — и вообще, их разборки не имели ко мне никакого отношения.
Примечательно, что в эти месяцы мы одновременно сблизились и отдалились друг от друга. Линда была незлопамятна, случилось и прошло, в том смысле, что осталось в прошлом. У меня все было по-другому. Я злопамятный, и все происшествия того года словно бы откладывались у меня в голове. В то же время я понимал механику происходившего: вспышки гнева, прорывавшиеся в нашей жизни в первую осень, стали реакцией на исчезновение из нее чего-то, бывшего в ней раньше; теперь Линда, боясь потерять и оставшееся, старалась покрепче привязать меня к себе, в ответ я сильнее рвался прочь, и разрыв увеличивался по мере стараний Линды его сократить. Когда она забеременела, все изменилось, поскольку появился иной горизонт, выше простой общности нас двоих, больший, чем мы, и он присутствовал все время — и в моих мыслях, и в ее. Даже когда Линдой овладевала сильная тревога, в ней все время сохранялась какая-то целостность и устойчивость. Все придет в норму, все станет по местам; я это знал.
В середине декабря в гости приехал Ингве с детьми. Они привезли с собой вожделенную коляску. И остались на несколько дней. Линда вела себя приветливо первый день и несколько часов второго, но потом точно отвернулась от них, преисполнилась враждебности, которая сводила меня с ума, если под нее подпадал не я один, поскольку я-то как раз приспособился и умел ей противостоять, но другие нет. Я вынужден был служить прокладкой между ними, умиротворять Линду, умиротворять Ингве, разруливать процесс. До родов оставалось шесть недель, Линда хотела, чтобы от нее отстали, считала, что имеет на это право, возможно не без оснований, не возьмусь судить, не знаю, но это же еще не означает, что человек не должен быть вежливым с гостями. Гостеприимство — чтобы люди могли приезжать к нам и жить, сколько захотят, — для меня важная вещь, и я не мог понять, как можно так себя вести. Вернее, я, конечно, понимал, что происходит, — Линде скоро рожать, и ее раздражает толпа народа в доме, тем более они с Ингве совсем не близкие люди. У Ингве были теплые, хорошие отношения с Тоньей, а с Линдой нет, она, естественно, чувствовала это, но какого черта усугублять проблему? Неужели нельзя спрятать свои чувства и сыграть по правилам? Вести себя приветливо с моей семьей? Когда они ведут себя с ней приветливо? И как я держусь с ее семейством? Разве я хоть раз позволил себе сказать, что они слишком часто бывают в нашем доме и бесконечно суют свой нос в дела, никак их не касающиеся? Линдины родственники и друзья бывали у нас в тысячу раз чаще, чем мои, соотношение было один к тысяче, и, несмотря на это безумное неравновесие, она не может, она не хочет, она воротит нос от моих. Почему? Потому что она действует эмоционально. Но чувства даны нам, чтобы их обуздывать.
Я ничего ей не сказал, оставил упреки и злость при себе, а когда Ингве с детьми уехали и Линда снова сделалась веселой, легкой, полной ожидания, я не поддался первому порыву и не стал наказывать ее холодностью, отстраненностью, несговорчивостью, наоборот, отпустил обиду, принял несуразности как несуразности, и мы отлично провели рождественские дни.