Завершив свой вклад в накрывание стола (водку имело смысл оставить на потом, чтобы не согрелась), он взял фанеру и прохромал туда, откуда он ее пару дней назад притащил, на веранду. Здесь было уже прохладно, осень выдалась ранней, ветер дул с северо-востока, нагоняя холодный воздух. Несмотря на это, он не торопился вернуться в комнату, нашарил лежавшую на полке табакерку и стал набивать трубку. Ветки яблонь шуршали, за углом Барбос гремел цепью. Его маленькая крепость, его шале – редко случалось, что архитектору больше всего нравился собственный дом, но тут был почти такой казус. Что поделаешь, на рабочем месте он полностью зависел от заказчика, кому подавай Кёльнский собор, кому – колхоз «Красная Звезда». А ведь начиналось все так многообещающе: любимый ученик карлсруэского профессора, после окончания института – его ассистент, первая самостоятельная работа; если бы эта фашистская шкура на него бы не донесла, он достроил бы начатое здание издательства в Лейпциге, возможно, получил бы следующий заказ и далее, и далее. Правда, скоро началась война, и вполне вероятно, что все, что он построил бы, было бы разрушено, да и сам он мог пострадать при бомбежке города – в армию его, хромого, вряд ли взяли бы, однако, если бы остался жив, сейчас восстанавливал бы Германию вместо того, чтобы выполнять эстетические капризы глупого хохла, ограничивающиеся социалистическим реализмом в искусстве и хатой в архитектуре. И какой высоты потолки хаты? Правильно, именно такой, чтобы хохол не ударился головой, но – ирония судьбы! – тот оказался таким же карликом, как и Герман. Вот и пришлось проектировать хаты и обзывать их хлевом – какое оскорбление для коров! Ни одно уважающее себя парнокопытное не переступило бы порог подобной конуры, в отличие от советского человека, чья покорность заслуживала восхищения.
Так что острый язык действительно определил творческую судьбу Германа, и не только творческую. Если бы он не порекомендовал фашистской шкуре аккуратнее работать, а не клеить листовки на забор стройки, его не выдворили бы из Германии, он женился бы на Беттине – и что тогда? А тогда, подумал он иронично, подавал бы Герман Буридан до конца жизни жене кофе в постель, ибо Беттина была требовательна, не менее требовательна, чем Тамара, и с намного большим основанием, поскольку, в отличие от супружницы Эрвина, у нее было хорошее приданое, тоже шале, но попросторнее здешнего, картины на стенах и «БМВ» в гараже. Был бы я с Беттиной счастливее, чем с Надей? – спросил Герман себя и без колебаний ответил: «Никогда». С Беттиной он, возможно, даже не пережил бы войну, поскольку, если бы его случайно отправили в Дахау, Беттина его оттуда не вызволила бы, а вот Надя из таллинской тюрьмы извлекла, подавила гордость и пошла умолять бывшего мужа, чтобы тот пустил в ход свои связи. Благодаря Варесу – будем честны по отношению к птицам[4] – он и отмечал сейчас в очередной раз день рождения, благодаря Варесу и своей профессии, в тюрьме было холодно, и он спроектировал для мерзнувших немецких охранников новую систему отопления. Кстати, поступок Нади обошелся ей дорого – после подобной услуги она не могла больше держать дочерей вдали от отца, и когда началось «большое сломя голову бегство», тот сманил двух из трех с собой. Бедная Надя, вот не везет, так не везет! Четверть века жена жила одна в чужой стране, без родителей, без братьев-сестер, и в конце концов у нее отняли даже две трети материнского счастья. Время после войны было трудным, Надя плакала ночи напролет, Герман пытался ее всячески утешить, даже предлагал поехать в Сибирь и разыскать родственников – граница ведь уже не мешала. Но Надя боялась, страх перед большевиками был сильнее желания узнать о судьбе близких. Подумать только, она до сих пор скрывала от всех свое настоящее имя! «Красавица, послушай, что я тебе скажу, хочешь выжить, уезжай подальше, лучше всего в Москву, и возьми себе другую фамилию, чтобы никто тебя не нашел!» Так в конце Гражданской войны посоветовал Наде некий командир Красной армии. «Чего тебе, сироте, было бояться, наверно, ты просто искала приключений», – поддразнивал Герман жену, когда та пускалась в воспоминания.