Я была счастлива, прошептала она, сидя на унитазе, склонилась, чтобы взять флакон эфира, улыбнулась входящей в нее волне холодного воздуха. Мороз такой, что трескаются камни, пропела она забытую мелодию прошлого, мелодию своего детства, и на нее накатило рыдание, сухое, нарочитое, ужасное. О, игры с Элианой. Когда они играли в преследование христиан, она была святой Бландиной, которую язычники бросают львам, а Элиана была львом, рычащим в яме. Или же она была героической христианской девой, привязанной к перилам лестницы на чердаке, и римский солдат, Элиана, мучила ее, вонзала ей в ногу булавку, но не глубоко, и потом они мазали ранку йодом. А еще они играли в падения. Они падали с качелей, чтобы слегка разбиться, или залезали на стол, на стол ставили стул и пролезали в маленькое окошко под потолком, с трудом протискивались в это окошко и падали в ванной. Один раз они наполнили ванну водой, и она упала в воду во всей одежде. Я была счастлива, я не знала, что меня ждет. Позже, в пятнадцать-шестнадцать лет, мы декламировали стихи и пьесы на чердаке перед старым, немного мутным венецианским зеркалом. О, чердак в доме Тетьлери, запах пыли и дерева, разогретого на солнце, любимое прибежище во время летних каникул, они с сестрой становились там великими актрисами, разыгрывающими трагедии с хрипами и стонами. Элиана всегда была за героя, а она за героиню, и она, по очереди, принимала позы то безутешного горя, то царственного величия, но высшим шиком, по их мнению, квинтэссенцией страсти было поднести руку ко лбу и корчиться в агонии. Дорогая моя Элиана. Как они горевали, когда узнали, что их кузен-студент напился. Ночью она разбудила Элиану, и они обе на коленях молились за него. Господи, сделай так, чтобы он стал порядочным человеком и не пил больше спиртного. Все это — и ночь с Ингрид. Потом, в шестнадцать-семнадцать лет, наивные танцевальные вечеринки с друзьями. Они так старались танцевать хорошо. Они не говорили «хорошо танцевать», они говорили «танцевать хорошо», с ударением на «хорошо». Эти вечеринки им хотелось сделать безупречными, сделать из них произведения искусства. Дурочки, но счастливые дурочки, уверенные в себе, юные девушки из высшего женевского общества, всеми уважаемые. Все это — и ночь с Ингрид. Это ведь было для него, чтобы удержать его. Давай, вставай.
В своей комнате она улеглась на кровать, положив рядом коробку с шоколадками, поднесла к губам шоколадку, открыла флакон с эфиром, вдохнула, улыбнулась входящей в нее ледяной струе, напоминающей о больнице. В Женеве, в самом начале их любви, чиновники Секретариата организовали благотворительное представление. Он попросил ее, чтобы она согласилась на роль в этой пьесе, сказал, что хотел бы сидеть среди публики, словно чужой, вовсе не знакомый с ней человек, что ему хотелось бы видеть ее на сцене, такую чужую и далекую, и знать, что после этого представления она всю ночь будет принадлежать ему, и знать, что никто в этом зале об этом даже не догадывается. В конце каждого акта, когда зрители аплодировали и она вместе со всеми другими выходила кланяться, она смотрела только на него, она склонялась перед ним. О, как остро мы ощущаем тайное счастье! Перед представлением она сказала ему, что в первом акте, спускаясь по ступенькам, она зацепит рукой ткань в районе бедра и приподнимет немного юбку чудесного голубого платья, такой был глубокий тот голубой цвет, и этим жестом покажет ему, далекому и чужому, что думает о нем, об их ночах.
Указательным пальцем она нажала на ноздрю, чтобы заткнуть ее и другой ноздрей вдохнуть побольше эфира, сильнее почувствовать его действие. Она взяла две шоколадки, положила в рот, с отвращением принялась жевать. Ее триумфальный поход в день приезда любимого. Она шла, голая под платьем-парусником, которое хлопало на ветру, шла радостно, напоенная любовью, и шум платья так возбуждал ее, и ветер овевал ее лицо, поднятое к небу, ее юное любящее лицо. Она вдохнула еще, улыбнулась сквозь слезы, поглядела на свое детское лицо, постаревшее лицо, слезы катились, черные от туши.
Внезапно она встала, тяжело, с трудом, прошла через душную комнату с флаконом эфира в руке, грузно топая ногами, специально изображая тяжелые движения старухи, иногда она вдруг смешно подпрыгивала или высовывала язык, внезапно бормотала, что это поход любви, поход ее любви, такой ужасный поход любви.