«Я возвращаюсь к описанию Тетьлери. В плоской шляпе с черной вуалеткой, она выезжала каждое утро в своей карете, сопровождаемая Моисеем в цилиндре и сапогах с отворотами. Она ехала осмотреть свой любимый город, удостовериться, все ли на месте. Если замечала какое — нибудь безобразие — обвалившуюся лестницу, грозящий падением навес или пересохший городской фонтан — она "отправлялась поговорить с этими господами из управы", это значило, что она отправляется отчитывать кого-нибудь из женевского правительства. Наслышанные о ее знаменитом имени и сложном характере, ее связях и ее щедрости, "эти господа" были вынуждены поднапрячься и удовлетворить тетины требования. Кстати о женевском патриотизме Тетьлери: она порвала отношения с английской принцессой, такой же набожной, как и сама тетя, за то, что в письме та допустила какую-то шуточку по поводу Женевы».
«К одиннадцати часам она возвращалась на свою любимую виллу Шампель: карета да вилла — единственная роскошь, которую тетя себе позволяла. Она много тратила на благотворительность, как я уже говорила, и совсем мало на себя. Помню как сейчас ее черные платья, элегантные, чуть удлиненные сзади наподобие шлейфа — но старые, потертые, кое-где заботливо заштопанные. В полдень раздавался первый удар гонга. В половине первого — второй удар, и нужно было немедленно отправляться в столовую. Не позволялось ни малейшего опоздания. Дядя Агриппа, Жак, Элиана и я стоя ожидали явления той, которую между собой называли "Шефиня". Конечно же, никто не мог сесть, пока она не займет свое место».
«За столом, после благодарственной молитвы, мы начинали вести беседы на приличествующие темы, как-то цветы ("обязательно надо расплющивать кончики стеблей подсолнухов, тогда они лучше стоят"), или красота заката ("я так наслаждалась этими красками, я так благодарна Господу за это великолепие"), или капризы погоды ("мне показалось, что сегодня утром похолодало"), или последняя проповедь любимого пастора ("так мощно по содержанию, так прекрасно изложено"). Много говорилось также о миссионерской деятельности в Замбези, так что я теперь отлично разбираюсь в негритянских племенах. Например, я знаю, что в Лесото правил король Леваника, что жители Лесото называются басото и изъясняются они на языке сесото. Наоборот, считалось неприличным беседовать о вещах, как говорила тетушка, приземленных. Я помню, как-то я легкомысленно сказала, что суп кажется мне пересоленным, и тетушка нахмурила брови и ледяным тоном меня одернула: "Тцц, Ариадна, прошу тебя!" Такая же реакция была, когда я не удержалась и сняла пенку с только что поданного какао, — мне тут же стало не по себе под ее холодным пристальным взглядом».
«Такая холодная — и в то же время в глубине души очень добрая, тетушка не умела выражать свои чувства, не показывала свою доброту. Это происходило вовсе не от бесчувственности, а от благородной сдержанности, и еще, может быть, от страха перед всем плотским. Никогда никаких ласковых слов, да и целовала она меня очень редко — и всегда только самыми кончиками губ легко касалась лба. Зато когда я болела, она по нескольку раз вставала ночью и заходила в детскую, чтобы проверить, не проснулась ли я, не раскрылась ли. Дорогая моя Тетьлери, никогда-то я не осмелилась вас так назвать».
«Надо упомянуть где-нибудь в романе мои детские богохульства. Я была очень набожна и при этом порой, когда принимала душ, у меня внезапно вырывалось: "Бог гадкий!" И тут же я кричала: "Нет, нет, я этого не говорила! Бог хороший, Бог очень добрый!" И потом это начиналось снова, я опять богохульствовала! Это было какое-то наваждение, и в наказание я била себя».
«А вот в голову пришло еще воспоминание. Тетьлери сказала, что самый страшный грех — против Святого Духа. Вечером в кровати я не могла устоять перед искушением и шептала: "А я грешу против Святого Духа!" Конечно, я не понимала, что это на самом деле значит. Но тут же в ужасе зарывалась в простыни и объясняла Святому Духу, что это была просто шутка».