— Люди вы или звери? — вместо всякого предисловия произнесла Maman, и голова ее в белой наколке затряслась от волнения и гнева. — Барышни вы или уличные мальчишки? Это уже не шалость, не детская выходка! Это злой, отвратительный поступок, которому нет названия, нет прощения! Мне стыдно за вас, стыдно, что под моим начальством находятся девочки со зверскими наклонностями, с полным отсутствием сердечности и любви к ближнему! Я должна извиниться перед вашим учителем за невозможный, отвратительный поступок с ним — и кого же? — вверенных моему попечению взрослых девиц! За что вы так гадко поступили с monsieur Терпимовым? Что он вам сделал? Ну! Отвечайте же, что же вы молчите?
Но мы поняли, что отвечать — значило бы признать себя виновными, выдать с головою друг друга, и потому виновато молчали, уставившись потупленными глазами в пол.
Молчала и инспектриса m-lle Еленина — худая, злющая старуха с выцветшими глазами. Молчал, укоризненно покачивая головою, инспектор, молчал и сам Терпимов — виновник происшествия, бегая взглядом по всем этим низко склоненным головкам юных преступниц.
Это была мучительная пауза, показавшаяся нам вечностью.
Это было затишье перед грозой, которая неминуемо должна была разразиться.
И она разразилась.
— Mesdemoiselles! — произнесла снова начальница (она только в минуты сильного раздражения называла нас так, а не «детьми», по обыкновению). — Mesdemoiselles! Ваш бессердечный поступок поражает и возмущает меня до глубины души… Я не могу поверить, чтобы весь класс мог сообща сделать эту гнусность, почему и требую немедленно, чтобы виновные называли себя.
«Вот она, где настоящая-то расправа!» — промелькнуло в моей низко склоненной голове.
— Ну, mesdemoiselles, я жду! Даю вам пять минут на размышление. — И с этими словами Maman торжественно опустилась в кресло у бокового столика, за которым всегда помещалась классная дама.
Мы молчали. О выдаче виновных никому не могло прийти на ум. Класс строго придерживался правила «товарищества», по которому выдать виновную — значило бы навлечь на себя непримиримую вражду целого класса.
Maman по-прежнему сидела молча, как грозная богиня правосудия. Мы же стояли как приговоренные к смерти… В классе была такая тишина, что слышно было, казалось, биение 40 встревоженных сердечек провинившихся девочек.
Минута, другая, третья, еще две последние минуты томительнее первых, и… Maman встала.
— Так как вы не желаете исполнить моего требования, mesdames, и виновная не отыскивается, то, значит, все вы признаете себя виноватыми… А всякий нераскаянный проступок требует наказания. И вы все будете строго наказаны. С сегодняшнего дня целый месяц класс будет стоять в столовой во время обедов и завтраков. Затем вы все останетесь без рождественских каникул… и в выпускном аттестате ни одна из вас не получит 12 за поведение!
Это было уже слишком!
Нас могли оставлять без передников, могли выставлять на позор всему институту и не пускать домой на святки, но «пачкать» наши аттестаты — о! это было уже чересчур жестоко! Многие из нас должны были поступить в гувернантки после выхода из института, а иметь 11 за поведение при двенадцатибалльной системе — значило быть плохо аттестованной со стороны начальства. Этого мы боялись больше всего.
— Maman, ayez la bonte de nous pardonner! Pardon-neznous! Ayez pitie de nous![20] — послышались здесь и там плаксивые голоса «парфеток».
— Non, mesdemoiselles! Je ne vous pardonne pas![21] — резко ответила, точно отрезала княгиня и, поднявшись со своего места, величественно направилась к двери.
На пороге она приостановилась немного и, обернувшись к нам вполоборота, сурово произнесла:
— Класс будет прощен, если виновная назовется. — После чего она снова взялась за ручку двери, готовясь уйти, как внезапная легкая суматоха в классе приостановила ее намерение.
Произошло заметное движение между партами, и бледная как смерть, но спокойная, как всегда, Нора Трахтенберг очутилась в одну минуту перед начальством, посреди класса.
— Княгиня, — произнесла она твердым голосом, — из-за одной провинившейся не должен страдать весь класс; потому я не считаю возможным покрывать ее: это сделала Запольская.
Новая пауза воцарилась на минуту, после которой лицо Maman стало мрачнее тучи и она произнесла, особенно ясно отчеканивая слова:
— Запольская! Подойди ко мне!
На Марусе, как говорится, лица не было. Ее плотно сжатые губы побелели, как у мертвой. Глаза потускнели разом, и что-то жесткое, недоброе засветилось в их глубине.
Твердой поступью вышла она на середину класса и остановилась в двух шагах от начальницы.
— Бранить тебя я не стану! — произнесла последняя. — Выговоры могут действовать на добрые, а не на бессердечные, глубоко зачерствелые натуры… Твой поступок доказал твое бессердечие… Ты будешь исключена…
Весь класс тихо ахнул, как один человек. Ожидали всего, только не этого… Наказание было слишком сурово, слишком жестоко. У многих из глаз брызнули слезы. Кира Дергунова, считавшая себя почти одинаково виновной с Краснушкой, упала головой на свой пюпитр и глухо зарыдала.