Когда через четверо суток оборванного, смердящего нечистотами изможденного голодранца стража пинками и древками копий выпихнула за ворота цитадели Шахдиз, едва ли кто-нибудь смог бы узнать в нем Хасана ас-Саббаха, блестящего и ученейшего секретаря самого великого визиря. На улицах вслед Хасану улюлюкали, в него кидали грязью. Мальчишки дразнили его, тыкали палками. Хасан кидался бежать, падал. В конце улицы, у базарных ворот, когда уже показалась возможность убежать из города, скрыться, отдохнуть, чьи-то руки схватили его за ворот и потащили в закоулок. Хасан попробовал вырваться – и получил такой удар в живот, от которого перехватило дыхание, а из глаз покатились слезы. Потом его ударили по голове, по ребрам, снова по голове. Хасан корчился, стараясь прикрыть голову руками. Его раз за разом били в промежность, он кричал хрипло, но рук от головы не отнимал. Когда тело его превратилось в один огромный гудящий котел боли, Милостивый и Милосердный наконец сжалился над ним и даровал ему беспамятство.
8. Дорога
Очнулся Хасан от ощущения кисловатой, прохладной влаги на лице. Открыл глаза, но поначалу ничего не смог разобрать в залившем мир свете. Пошевелился – и застонал от боли.
– Лежи, лежи тише, – сказал кто-то знакомый, теплый, будто мать в детстве. – На тебе живого места нет.
– Омар? Омар, это ты? – прошептал Хасан. – Где я?
– Лежи спокойно, у тебя ребра поломаны. Ты в моей башне, и все нормально.
– Все нормально?
– Ну, ты жив и не искалечен, если ты это хочешь слышать. Недели через три станешь на ноги. Ребра еще будут болеть долго, но тут уже ничего не поделаешь. Кричать и хохотать будет трудно еще с полгода.
– Я не собираюсь кричать, – прошептал Хасан. – Никогда больше.
– Да услышит тебя Милостивый и Милосердный, – Омар покачал головой. – Он милостив к тебе, правда. Когда я увидел тебя, думал: ты умираешь. Мои слуги заметили тебя, возвращались с базара. Подняли, принесли ко мне. Ты целую ночь метался и хрипел. Я уж думал, – все, в самом деле.
– Ты… ты, наверное, держал меня за руку, пока я умирал? – прошептал Хасан.
– Как ты догадался? – спросил Омар удивленно.
– Ты осторожнее теперь, Омар, осторожнее. Это… это не просто так. Это долг.
– Т-с-с, – Омар приложил палец к губам. – Тебе сейчас нужно отдыхать. Выпей отвару, он еще теплый.
Омар зачерпнул пиалой из миски наваристую, сытно пахнущую жижу, поднес пиалу к губам Хасана. Тот отхлебнул немного, и по горлу будто побежал живой огонь.
– Давай, давай, – подбодрил Омар. – Пей. Целиком пей, а я еще зачерпну. У меня слуга-армянин, так варит хаш, просто чудо.
Хасан выпил две полных пиалы и сказал сквозь наползающую дремоту: «А ты как? Тебе не опасно меня укрывать?»
– Да что мне-то, – Омар махнул рукой. – Не такая уж ты важная персона, поверь мне. Про тебя уже все забыли. При дворе таких историй – дюжина на неделе, молодые и ранние, делающие карьеру, сплошь и рядом попадают на крючок старым интриганам вроде Низама. Какое мне до них дело, а им – до меня? У меня – звезды. А ты спи.
И Хасан покорно заснул.
В самом деле, через неделю мало кто при дворе вспоминал про писца, пришедшего ниоткуда, начавшего копаться в низамовских бумажках, захотевшего выслужиться перед султаном и с позором изгнанного. Таких историй действительно случалось множество, двор кишел интригами. Если бы упал кто-то из знатных, великих, пересуды, возможно, шли бы месяц или два, хронист бы это удостоил строчкой или абзацем своего труда. До неудавшейся придворной карьеры Хасана никому не было дела, кроме него самого. Рассудком он это понимал, но вот нутром…
Как побитая собака шарахается от знакомой палки, так Хасан вздрагивал при виде любого человека в богатых одеждах. Ему казалось: любой, едва глянув на него, вспоминает о его нечестии и даже если не подает вида, то хохочет про себя, а губы его сами собой складываются в презрительно-насмешливую ухмылку. Старики ал-Вазити и Исфизари, работавшие под началом Омара, и в самом деле улыбались, увидев его, но не из-за истории с позором и изгнанием, о которой, по всей видимости, в подробностях и не знали, а из-за того, что Хасан, раньше такой важный и надменный с ними, теперь робко заглядывал в глаза, не решаясь заговорить.
Странная эта робость, животная память об унижении и страхе камнем давили на душу Хасана. Он хорошо представлял, как выглядит со стороны, но ничего не мог поделать. Если он старался выглядеть сильным, говорить уверенно, получалось грубо и лживо, и все равно бессильно, и тогда на лицах собеседников появлялась настоящая гримаса презрения. Запершись в своей комнатенке, Хасан скрипел зубами и проклинал себя. Унижение словно раскрыло потайной люк в душе, и оттуда хлынула неодолимая скверна, отравившая, искалечившая разум.