Деревня называлась Гарнеруд. Хасан прожил там три дня, прежде чем уйти вниз по долине. Деревня была летовкой: сюда загоняли стада на лето, к верхним, самым сочным лугам, которых не выжигало летнее солнце, и сами жили, пока не приходило со снегопадами время гнать овец вниз. Населяли деревню сплошь пастухи. На Хасана они смотрели с благоговейным ужасом, – с самой той минуты, когда он босиком вышел из воды. Заговаривали с ним осторожно, поминутно кланялись, показывали наверх, на белую громаду Шах-Альборза. Хасан, не понимая их языка, лишь кивал в ответ. Странный язык, Хасан узнавал в нем слова талыша, говора мазандаранцев и гилянцев, но странно искаженные, невнятные. В отличие от языка побережья, здешний говор был почти не разбавлен фарси. У гилянцев же на фарси было каждое второе слово, и понимали они фарси хорошо, хотя сами говорили на нем странно и смешно, даже тюркские словечки вставляли, поспевая за временем.
Расспросить местных либо что-то выяснить было невозможно. Разве что простейшее: есть, пить, спать, одежда. Взамен уплывших один из пастухов принес грубые козловые сапоги, но деньги взять отказался наотрез, тряся головой и махая руками. Хасан в уплату попробовал прочитать молитвы, вынув из костра головешку, написать углем арабские слова над дверью дома подарившего сапоги, – но тот смотрел на процедуру с таким ужасом, что Хасан, вздохнув, слова стер рукой.
Вообще, местные любые слова Хасана слушали, раскрыв от почтения рты, – как дети, сбежавшиеся поглазеть на страшноватую диковинку. Впрочем, простейшее они явно распознавали: намаз, имя Аллаха и его Пророка, имена праведных имамов и первых халифов. Но намаз совершали как попугаи, неправильно и невпопад, а около огня скрещивали пальцы и обходили его так, чтобы тень не попадала на пламя.
После полудня второго дня, отдохнув, Хасан решил подняться на гору над деревней – посмотреть на тропу вниз по долине. Как и предполагал, добротная, набитая тропа была хорошо заметна и вела далеко вниз, но снова перебиралась через реку как раз за деревней, на широком перекате перед излучиной, где в стекавшую с перевала реку вливался перейденный Хасаном поток. Ущелье расширялось зеленой долиной, рассеченной реками, сбегавшими из боковых ущелий, потом сужалось снова, и на скале у сужения виднелось строение, похожее на замок. Хасан прищурился, стараясь рассмотреть. Потом поднялся выше, на край небольшого плоскогорья, по которому разбрелись пасущиеся овцы, застыл, всматриваясь, – и тут услышал пыхтение и странное, утробное взмемекиванье. Оглянулся. В ложбине, скрытой приподнятым краем плато, шагах в десяти всего от Хасана бородатый босоногий мужчина совокуплялся с козой. Коза ритмично вздергивала задом в такт движениям мужчины – то ли из скотской похоти, то ли потому, что обе задние ее ноги были засунуты в сапог, из которого она тщетно пыталась высвободиться. Мужчина посмотрел на Хасана свирепо, буркнул что-то неразборчивое, но занятия своего не прервал. Хасан, почему-то нисколько не удивившись и не сконфузившись, сказал ему благодушно: «Салям!» И добавил по-арабски: «Да благословит Аллах твой труд!» Мужчина кивнул, ухмыльнувшись, и отвернулся. А Хасан поспешно спустился вниз, размышляя о том, что в базарных сплетнях про обычаи дейлемитов все же есть зерно истины. Немалое зерно. После вспомнилось, как ишан медресе в Рее рассказывал об обычаях людей Огня, гневно клеймя их. Те разрешали даже брак брата и сестры и соития с животными, – чтобы тем передалось плодородие. Совокуплялись люди Огня и с землей, проливая семя в вырезанную в дерне ямку посреди освященного луга. Если отбросить ханжество – может, в том и был смысл? Чтобы на твоей земле все как следует росло и плодилось, нужно узнать свою землю, породниться с ней. Разве не так? Интересно, а что, если зверь понесет от мужского семени? Рассказывают, что нечестивые женщины, тайно и стыдно блудящие в своей похоти со скотами, рождают ужасных уродцев: двухголовых, со сросшимися телами, с мерзко скрюченным телом.