Так миновала неделя, день за днем. — И что теперь? Дверь все еще закрыта, а ночь явственно посерела с той праздничной ночи. Мы наблюдали за равновесием жизни и солнца — каково же положение девушки? — Все то же. Ночами большей частью спит, днем ткет, и работа скоро, по всей видимости, будет готова: нитка на навое заметно оскудевает, а на полу уже целая куча выпавших щеп. Девушка, пожалуй, немного осунулась, но с такими глазами, как у нее, это ей даже к лицу. — Ну хорошо, это о работе, а каково ей вообще, не стало ли ей легче? — До некоторой степени. Представьте, она обнаружила, что события Ивановой ночи не имели для нее последствий. Согласитесь, что эта новость имела особую эмоциональную окраску, если позволительно это так назвать. Ее ведь никто никогда не просвещал относительно материй подобного рода. Тогда, утром Иванова дня, ей чудилось, что она получила разгадку во сне, явившуюся для нее в ее дремотном состоянии подобно удару грома. Но это не стало главной, отправной точкой для дальнейших размышлений, как можно было предположить. Главным стало открытие, что Элиас, с которым она соединилась, не был настоящим Элиасом… Ну, а затем уже инстинкт подсказал ей, что она может не ждать последствий. — Но ведь совершенное ею открытие должно было вызвать в душе девушки определенные перемены? — Разумеется, вызвало! Сначала, утром, она находилась под впечатлением воображаемой картины некоего обширного, не имеющего названия несчастья, навстречу которому стремительно двигалось все вокруг, включая небо и воздух, и которого она сама не остереглась. Позже она забыла об этой картине, но та какой-то своей частью сохранилась подсознательно и определила в ее глазах оттенок в выражении окружающего мира в те тяжелые дни. Ее душа, погруженная в оцепенение, чего-то ждала, и так же, ей казалось, ждала чего-то и природа. Однако затем, когда она сделала свое открытие и поняла вполне его отрицательный смысл, тот оттенок, та тень, что лежала на мире, внутри ее и вовне совершенно исчезла. Но лик самого бытия начал приобретать в ее глазах выражение несколько отупленное. Так что разразившееся несчастье было все же особого разбора. Представление о «настоящем Элиасе» стало нечувствительно забываться, и она заметила, что теперь думает о новом Элиасе, чье существование легко было представить в любое время суток и при любых погодных условиях. Новый Элиас проводил дни в Малкамяки, был сыном старой хозяйки, выглядел так-то и так-то, носил такую-то и такую-то одежду и был ей, девушке, совершенно безразличен. В ее уме теперь не существовало никакой определенной отправной точки или мысли. Среди дня она едва ли думала о чем-то другом, кроме того, что непосредственно относилось к ее домашним заботам. Она следила глазами за поднимающейся и опускающейся основой и слушала жужжание шмеля и тиканье часов на стене…
— И ей не приходили в голову мысли о самоубийстве в те дни?
— Навряд ли, в это время уже нет. Быть может, несколько раньше, в самую черную минуту: однажды она совершила несколько несвойственный ей поступок и выходила ночью на берег. Но ей это определенно должно было казаться ребячеством, как-то не идущим к ее нынешним обстоятельствам. В ее положении утрачивают вкус к подобным выходкам… Но взгляните-ка: на небе уже видна звезда!
— Верно! А дни по-прежнему яркие и даже стали жарче.
Все так, стоят обычные жары, хотя временами задувает молодой ветерок. На небе клубятся пышные облака с белою каймой, постоянно меняющие форму; впрочем, человеческому глазу трудно уследить за этими переменами. На четвертой с Иванова дня неделе облака как будто успокаиваются и наступает затишье. Верхушки облаков чуть рдеют, как пики гор, подымающиеся из тумана. Воздух тяжело-тих.
Усадьба Корке утопает в зелени. Перед самым обедом Люйли одна возвращается домой. Она ступает медленно и вяло — день очень жарок. Приятно и утешительно замечать в ее облике некоторые неизменные черты: на ней какая-то кофта, юбка и передник, но с теми же вечными складками, которые производят все то же впечатление, словно они столетиями наследуются от поколения к поколению. Сие — следствие самого образа и способа работы. Тогда апрельским вечером она остановилась возле голых осин, теперь проходит сквозь толчею листьев; но от одной до другой временной точки, через все случившиеся события ее облик пронес неизменно женственные, прилежно трудолюбивые черты, словно утешительно-печальное преемство… Открыты двери в сени и в горницу, и Люйли заходит туда незамеченная. В избе с матерью сидит знакомая старуха из деревни. Разговор идет самый оживленный, но он словно нарочно старается для Люйли, он обращается через стену к ней. Он уже вторгся в ее мир и бесцеремонно разгуливает там. Люйли стоит и вслушивается, она едва помнит, кто там разговаривает за стеной в их доме. Это не слух, а ее душа впитывает каждое слово.