Иным хочется думать, будто те немногие, кто не искал укрытия от гроз эпохи и заплатил за свое одиночество сполна, по крайней мере могли видеть в себе провозвестников новой эры. Мысль утешительная, но неверная. В эссе о Карле Краусе Беньямин задавал себе вопрос, не стоит ли Краус «на пороге нового времени»? И отвечал: «Да вовсе нет! Потому что он стоит у порога мировой истории». У этого порога действительно находились те, кто стал потом первопроходцами «нового времени». По сути, его заря виделась им закатом, а история вместе с традициями, приведшими к этому закату, представлялась пространством руин[196]. Никто не выразил этого яснее, чем Беньямин в его тезисах «О понимании истории», и нигде он не говорил об этом с такой недвусмысленностью, как в письме из Парижа, датированном 1935 годом: «Сегодня я почти не чувствую внешнего принуждения, чтобы пытаться приделывать нашему миру в его нынешнем виде голову или хвост. Многие цивилизации на этой планете погибли в крови и страхе. Естественно, каждый желал бы этой планете дожить до цивилизации, забывшей о крови и страхе; я даже… готов допустить, что нашу планету это и ждет. Но чрезвычайно сомнительно, что именно мы сумеем принести подобный подарок на вечеринку по случаю сто– или четырехсотмиллионного из ее новорожденных. А если так, то планета в конце концов накажет нас, своих безголовых доброжелателей, сервировав нам на сладкое Страшный суд» (Briefe. II. S. 698).

Что ж, за протекшие с тех пор тридцать лет, говоря по правде, мало что изменилось.

III. Ловец жемчугаFull fathom five thy father lies,Of his bones are coral made,Those are pearls that were his eyes.Nothing of him that doth fadeBut does suffer a sea-changeInto something rich and strange[197].

Передаваясь в качестве традиции, прошлое обретает авторитет; предъявляя себя в виде истории, авторитет становится традицией. Вальтер Беньямин знал: пришедшиеся на его время разрыв традиций и утрата авторитетов непоправимы. Поэтому, считал он, необходимо найти новые способы относиться к прошлому. И стал первопроходцем этих путей, открыв, что передачу прошлого заменило цитирование, а на место авторитетности встала странная способность прошедшего частично присутствовать в настоящем, лишая его «душевного покоя», бездушного спокойствия самодовольных. «Мои цитаты – вроде налетчиков с большой дороги: совершают вооруженные нападения и освобождают бездельников от привычной убежденности» (Schriften. I. S. 571). По Беньямину, примером которому тут служил Краус, эта новая роль цитат порождена глубочайшим разочарованием – но разочарованием не в прошлом, которое-де «не проливает больше свет на будущее» и обрекает человеческий разум на «блуждания во тьме», как у Токвиля, а разочарованием в настоящем – и тягой к его разрушению. Поэтому сила цитат для Беньямина – «в их способности не сохранить, а, наоборот, отряхнуть прах, вырвать из контекста, разрушить» (Schriften. II. S. 192). На самом деле, первооткрыватели и приверженцы этой разрушительной силы вдохновлялись вначале совсем другой задачей – задачей сохранить. И только потом, не желая, чтобы их и дальше дурачили обступившие со всех сторон профессиональные «охранители», они в конце концов пришли к открытию, что разрушительная мощь цитаты – «последняя надежда сохранить от этого времени хотя бы что-то, сохранить единственным способом: вырвав силой». В форме «фрагментов мысли» цитаты несут двойную функцию: прерывают поток изложения вмешательством «запредельной силы» (Schriften. I. S. 142–143) и вместе с тем до предела концентрируют в себе то, что излагается. Цитаты у Беньямина – при всем гигантском различии – сопоставимы по нагрузке разве что с библейскими цитатами в средневековых текстах, где они сплошь и рядом замещают внутреннюю последовательность аргументации.

Перейти на страницу:

Похожие книги