Что касается запутанной «авто-эксо-биографической» ситуации, весьма тщательный анализ которой дал М. Зенк, то она прежде всего проистекает из того, что Жуанвиль «первым из пишущих по-французски заговорил от первого лица»[843], — знамение времени, ибо XIII век — эпоха «перехода от лирической поэзии к поэзии личной». В этом «Житии» тесно переплелись автобиография и биография «другого». Людовик Святой удивительно легко образует «сиамские» пары: то его не оторвать от матери, то с ним не прочь слиться Жуанвиль.
Похоже, Жуанвиль с самого начала книги упивается этой новизной письменной традиции, провозглашая неразрывное единство
Во имя всемогущего Бога я, Жан, сир Жуанвиля, сенешал Шампани, повелел написать[844] житие нашего святого короля Людовика, то, что я видел и слышал на протяжении шести лет, когда я был вместе с ним в заморском паломничестве и после, когда мы вернулись. И прежде чем я поведаю вам о его великих деяниях и его доблести, я расскажу вам, что я видел и слышал из его святых речений и благих поучений[845]…
Поскольку мы ищем Людовика Святого в зеркальных отражениях, то не участвовало ли воображение сенешала, самым волнующим и изощренным образом, в создании иллюзии, в реальность которой Жуанвиль заставлял поверить себя и своих читателей?
Жуанвиль смешивает автобиографические сведения, ретроспективный взгляд от первого лица на короля и ретроспективный взгляд от первого лица на самого себя…. Можно думать, что представленный Жуанвилем образ короля, плод его личных эмоций, отражает и образ самого автора и что весь его текст функционирует в виде множества фрагментов, в которых личность короля получает эксплицитное раскрытие одновременно с личностью самого Жуанвиля, в непринужденной беседе двух людей, проливающей свет на обоих[846].
Не ведет ли нас этот симбиоз к иной, новой иллюзии, к иллюзии, порождающей литературную субъективность и эмоциональность? Может быть, Людовик Святой Жуанвиля, который кажется нам таким близким, что мнится, будто мы вместе с автором и благодаря ему видим, слышим, осязаем его, — всего лишь призрак, созданный чувством сенешала? Несомненно, «Жуанвиль любил короля», и «подлинные» детали его повествования живописуют короля, но еще больше — любовь Жуанвиля к королю. Так он создал завесу между королем и тем, что мы о нем знаем.
Как бы то ни было, текст вводит нас в самое нутро аутентичного повествования, позволяя встретиться с «подлинным» Людовиком Святым, которого знал Жуанвиль, а не с той идеальной моделью, которую хранит культурная традиция. Пусть даже искаженные или приукрашенные, но живые детали, питающие любовную память сенешала, — это «подлинные» детали.
Жуанвилю было мало видеть и слышать Людовика — он к нему прикасался, и, кажется, эта потребность в близости и контакте отвечала потребности самого короля. Разумеется, можно было бы усматривать в этом еще одно подражание Христу, окружавшего себя учениками или приближавшего их к себе. Но перечитаем те сцены, которые не вошли ни в одно «Зерцало государей», ни в один литературный кодекс, ни в одно руководство по этикету, ни даже в Новый Завет. Если Иисус Евангелий был, сознательно или подсознательно, моделью для Людовика, то Евангелия не были моделью для Жуанвиля. То, что он хотел сказать, диктовалось его жизненным опытом и памятью о пережитом. Если он хотел в своей книге вновь обрести своего друга, то, прибегни он ко лжи, пусть даже к красивой литературной лжи, — и его план рухнул бы. Ибо сенешал (и в этом он — человек Нового времени) писал не для других — не для покойной королевы и не для ее сына. Он писал для себя.
Так каков же Людовик Святой, оставленный нам Жуанвилем? Прежде всего — Людовик Святой, видимый и осязаемый с самого близкого расстояния.
Первая из таких «осязаемых» сцен разыгралась в Парижском дворце, а исполнителями были король, его сын Филипп, будущий Филипп III, зять короля Тибо Шампанский, король Наваррский, и Жуанвиль: