Трудно удержать город в узде с сотней черкесов. Понимал это Темкин, потому и не вмешивался, выжидал. Да ему и самому до оторопи хотелось посмотреть на бой. Горела в нём кровь истинного московита, опрометчивого и завзятого, одной рукой молящегося Богу, а другой заигрывающего с чёртом. Не мог он, даже под страхом царской опалы, отказать себе в таком удовольствии. Ведь может статься, что больше не случится на Москве кулачной здыбки: царь не простит порухи своего указа и правежом, а то и плахой отучит от буйной игры.
Всю неделю не выезжал Темкин из Кремля. Сидел в думной палате, разгорячённый, изнывающий от нетерпения, жадно прислушивался к разговорам подьячих и писцов, похвалявшихся друг перед другом разными новостями, Бог весть где подхваченными ими.
Мстиславский с укором поглядывал на окольничего, нет-нет да и затрагивал его:
— Неспокойно на Москве… Гляди, окольничий, сыщет с нас царь за всю смуту.
— Семь бед — один ответ, — хитро посмеивался Темкин.
— Управил бы смутьянов…
— Всю Москву не управишь, боярин… Перебесятся — усмирятся.
8
Занудилась Москва за неделю. Еле-еле дожила до субботы. В субботу к вечерне пошли одни бабы. Мужики не решились предстать перед Богом, собираясь на греховное дело.
На Мясницкой рано погасли лучины, опали дымы над избами… Тихо, выморочно на Мясницкой, только сторож у рогаток поскрипывает промёрзлым снегом.
У плотницких на улице тоже тихо. Перебесились за неделю, переерепенились. Не с лёгкой думой залегли на полати. Не спится многим… Скребётся в душу тревога, как собака в сени с мороза. Только отступать поздно. Побитых ожалостят, а струсивших ославят, по гроб пальцем тыкать будут и подсмеиваться. Так уж поведено на Руси!
Студёно. Ветер всю ночь перекатывает с места на место сугробы, полощется белыми холстинами крыш, кадит в небо, в лунную стынь, снежным дымом. До самого утра, как застигнутый ненастьем путник, хранит город тревожную угрюмость.
Утро взбадривает город. В крутых изломах низких туч ещё клубится темнота, а по Сретенке уже тянется люд. Идут на Кучково поле. Кто побогаче — тот верхом или в санях: ходить пешком богатым неприлично. Перед пешим никто и шапки не снимет, не поклонится…
Промчались боярские сани. Чуть погодя — другие.
— Стерегись! Подомну!
Хлястнули по кожухам жильные батоги — вжались головы в плечи. Кому досталось — оторопело ругнулся, кому не досталось — сочувственно поддакнул пострадавшим, прошёлся по боярским косточкам…
— Ишь, богатины пеньтюшивые! Тоже прут… Подавай и им теху!
— Эх, кабы хоть раз в рожею богатинную схлендать!
— Гляди, чего схотел! А засекут?!
— Пушшай!
— А пушшай, так схлендай! И за нас тожа! Свечку скопом поставим.
На Кучкове, по всему урочищу, — люд: конные, санные, пешие… Толкутся, пыхтят в заиндевелые вороты, подсигивают — мороз дерок, прозябнет. По урочищу, и крутя, и вдоль, метёт позёмка, вдирается под нестёганые ферязины да зипунишки. Худо тем, у кого ни шубы, ни кожуха. Но не уходят, тиснутся в гущу, мнут ногами разрыхлённый снег.
Сугробы вокруг растолкли, а посреди урочища снег не тронут, целина.
Поп Авдий, торжественный, как на литургии, взывает к окоченевшей толпе:
— Миряне! Не стойте, яко древа в лесу сатанинском! Сыдите с мест своих облюбленных и прошествуйте семо и овамо[36] вослед мя, яко же шествуете вослед Господа нашего!
Авдий, подхватив руками ризу, широко, как на ходулях, пошёл по глубокому снегу. Вслед за ним, безмолвно и угрюмо, двинулась толпа. Измученные морозом люди послушно шли за попом, охотно шли — ожидание изнурило их так, что они готовы были и боком катиться по этому полю.
Пройдя из конца в конец, Авдий остановил толпу, воздел руки к небу, как апостол, и возгласил:
— Чада мои возлюбленные! С Божьей помогой оборотимся вспять!
Снег на урочище взмесился, поумялся, но всё равно его было много.
Авдий сокрушённо вздыхал:
— Худо, братися…
Сходились мясницкие. Чуть поодаль от них гурбились плотницкие. Их собралось уже с полусотню. Сава был среди них — верховодил.
От Рождественки через урочище лёгкой рысью шла тройка. Следом за ней трое верховых.
В толпе узнали буланую тройку боярина Хворостинина — никто больше не держал на Москве буланых, — узнали и троих его сыновей. Всегда и всюду неотступно, как стража, сопровождали они своего именитого отца. Всей Москве пригляделись Хворостинины этим своим обычаем. С первого взгляда узнавали их.
— Гляди, Хворостинин!.. С боярчуками!
Толпа задвигалась, удивлённо зашумела.
— Никак сам?!
— А то!.. Вон, в санях, в вильчуре[37].
Было чему удивляться: почитай, год, а то и все два не видывали на Москве Хворостининых. Уж и забывать о них стали. Старый боярин хворал, каждый день смерти ждал. Сыновей неотступно около себя держал, боясь помереть не на их глазах. В Чудов монастырь вклад сделал на помин своей души, грамоту духовную составил — совсем к смерти приготовился, а услышав от сыновей про кулачный бой, велел везти себя на Кучково.
— В последний раз перед смертью хочу поглядеть, — сказал он сыновьям. — На том свете такого не увижу.