Надо сказать, что Дмитрий Федорович, пока росли дети и он, как отцу положено, воспитывал их словами – что хорошо и плохо, внутренне (Боже, об этом никто не знал) был – как бы это сказать? – скукожен. Он уже хорошо знал, что его понятия о жизни в жизни его детей пригодиться не могут. Ну, ладно, оставим в стороне Бога… Даже без него… Даже без него не получалось приложить то, что он думает и знает о природе людей и вещей, к тому, что было вокруг, и чтобы не хряснуло в мозгу и Нюра не закричала дурным голосом: «Ты думаешь, что говоришь, думаешь?» А он как раз думал. Он крепко думал, прежде чем сказать, а получалось, говорил черт-те что. Дети, конечно, молчали, не выражали несогласие, а машинистка Варя, чужой ему человек, сказала прямо: «Вы, Дмитрий Федорович, человек заумный». Он не опустился до того, чтобы выяснять у Вари, что она имеет в виду, но как-то приложил Варино заявление к Ниночке и Колюне – могли они такое думать о нем? И ответил: могли. Он сам себя иногда таким именно и чувствует – заумным, то есть человеком, у которого ум в сегодняшней жизни не срабатывает, его ум для каких-то других условий сгодился бы… И то! Он ведь разъяснения к жизни – а что такое воспитание, как не это? – получил еще до первой революции. И надо сказать, в него это крепко впилось. Никифор, тот отцовскую начинку взял и вынул и стал жить пустой, наполняясь содержанием нового времени. У него же так не получилось, хоть тот же Никифор хорошо его тряс. Ну, что тут сделаешь? У него такая природа. Сейчас, глядя на детей, думал: им его представления о том, что хорошо, а что плохо, не годятся. Разве что Леля, та ротик всегда открывала на его слова послушно, он даже смеялся: «Да закрой рот, детка, люди ведь ушами слушают». Может, она одна и усвоит что-то, а может, по младости деточка старается, не хочет ослушаться? Хотя старшие и по младости не поддавались. Упертые. Иногда накатывала печаль. Хоть плачь. Когда думалось: зачем мне понятие, если оно во мне и умрет? Какой же в нем тогда смысл? Или истина вообще не для всех, а выборочно? Взять, к примеру, понятие о любви. В свои неполные семнадцать лет он влюбился в дочку помещика. Барышня эта исповедовала какое-то там учение, по которому ей, красавице и богачке, полагалось таскаться по нищим дворам и возиться в самой что ни на есть вони и грязи. Она, естественно, и к ним попала. В семье было одиннадцать детей, и именно в тот год Бог прибрал сразу четверых малолеток. Митя, тогда совсем молоденький и глупый, был раздираем натиском двух противоположных сил, которые действовали на него. Силы уже вошедшего в революционное движение Никифора – только уничтожение строя, только кровь, только революция спасут сирых и убогих. И первый враг – вот эта барышня, которая только притворяется доброй, чтоб они потеряли праведный гнев и революционную силу. «Первый враг» как раз помогала матери собирать на тот свет очередного младенца. «Что вы, Митя! – тихо говорила она, когда он провожал ее вечером до усадьбы. – Всякая насильно пролитая кровь зовет за собой другую. Ничто так не кричит, как кровь. На этом пути нет остановки, понимаете?»
Он не понимал. Почему нет остановки? Если убить плохих и оставить хороших? Каждый человек в состоянии понять, кто хороший, кто плохой. Оставить хороших! Это же так прекрасно ясно!
Отец же сказал третье: все люди на свете нужны, и не этому дураку Никифору определять, кому жить, кому помирать, кто плохой, а кто хороший.
Мать их была умней всех. Она тогда увидела самое главное – он влюбился в девушку, в которую ему влюбляться нельзя. Она повела его далеко, в кукурузные заросли, посадила рядом с собой на теплую землю. Невероятная мать, только что схоронившая двоих детей, она стала говорить с ним о любви. Сначала он вскочил, возмутился, застыдился.
– Да ладно тебе, – сказала мать. – Она очень славная! Очень!
Она столько сказала о барышне прекрасных слов, она столько отыскала в ней достоинств, что он даже испугался – как это может быть для него? Получалось, что любил он нечто недосягаемое и такое от него далекое, что любить это, конечно, можно, а вот приблизиться нельзя.
– Ты люби ее, люби, – говорила мать, – всю жизнь люби… А приведешь в дом совсем другую, она будет на нее похожа, но будет и ко двору…
Он никогда не забудет облегчения, какое испытал в этот момент. Он уже стал задыхаться от недосягаемости красоты и ума, и нечеловеческих достоинств, он понял, что ему рядом с барышней не то что стоять, дышать нельзя, – нечем! – а мать возьми и пообещай ему красоту, с которой вполне можно дышать рядом.
С земли мать поднялась тяжело, постояла и снова села, и заплакала горько, видимо, сразу обо всем. Он гладил ее по спине, первый раз в жизни, как взрослый сын, как уже защитник, и в таком новом для себя состоянии ему уже окончательно и с полной ясностью пришло даже не понимание – ощущение, что мать абсолютно права, что красивую помещичью девочку он, конечно, любит, но…