Более душевными и во всяком случае специфически русскими были ее воспоминания о кормилице и няне (кормилица в семье была только у Лели).
Словом, культурная гибкость, которая позволила Лу так органично влиться в европейский контекст, была во многом предзадана ее образованием и даже особенностями повседневного быта. Но в Лу надолго остался открытым вопрос ее подлинной культурной принадлежности. Годами она возвращалась к истокам, "врастала", как она выразилась, в свою "русскость". Когда двадцатилетняя Лу встретилась с Иваном Тургеневым, едва ли он увидел в ней характерный образ соотечественницы. (Интересно, могла ли Лу пополнить галерею "тургеневских" девушек? Ее фотографии той поры порождают ряд "тургеневских" ассоциаций: одухотворенность, неприступность, загадочность — казалось бы, все составляющие образа налицо… И все же какой-то компоненты "тургеневской" героини в ней недостает — быть может, чисто славянской жертвенности, самоотреченности?) Иностранкой она показалась и Льву Толстому. Однако же для Ницше и его окружения Лу была безусловно русской, таинственной чужестранкой. Скрывался ли за этим просто штамп восприятия, тяга европейцев к экзотике или нечто большее, заметное лишь постороннему глазу? Быть может, характерное сочетание мудрости и детскости? "Предельной серьезности мужчины и отважной беззаботности ребенка", по словам одной из ее подруг? "Все настоящие русские — это люди, которые в сумерках говорят то, что другие отрицают при свете", — писал Рильке своей матери после знакомства с Лу. Но лишь его соучастие в "Великом Возвращении" откроет для нее Россию как просвет в сказочный мир. До этого Россия по большому счету оставалась для нее неузнанной.