Он зажег огарок свечи у своей раскладушки и лег. Взял порядком потрепанную книгу (сущее сокровище в лагере), любовный роман, который он читал на сон грядущий, позволяя мыслям отвлечься и упорхнуть куда угодно, и который уже подходил к концу. Только вот сейчас у Дорриго Эванса, опьяневшего, изнемогшего, больного, не было ни сил читать, ни желания двигаться, он чувствовал, как сон уже овладевает им. Он положил книгу обратно и задул свечу.
Старику снилось, как он, еще молодой, спит в лагере для военнопленных. Видения во сне стали теперь для Дорриго Эванса реальнее всей реальности. «Вслед знанью мчал он падучею звездой за крайней гранью мысли человека»[1821].
Сел в постели.
– Который час?
– Почти три.
– Мне надо идти.
Он не смел произнести имя Эллы. Ни слово «жена», ни слово «домой».
– Где эта юбка?
– Ты опять о ней думал, да?
– О моем килте?
– Знаешь, мне от этого больно делается.
– Вот чертов килт!
Он приехал в килте, сразу после ежегодного ужина в парраматтском «Обществе друзей Бернса», в котором состоял с тех пор, как в 1974 году работа привела его в Сидней, и покровителем которого невесть почему считался, разве что из уважения к его общеизвестной страсти к виски и тайной страсти к женщинам. И вот теперь килт пропал.
– Я не про Эллу. Это-то как раз не любовь.
Он подумал о жене. Супружество оказалось для него глубоким одиночеством. Он не понимал, почему был женат, почему считалось неподобающим спать с разными женщинами, почему все это значило для него все меньше и меньше. Не мог он сказать, и что за непонятная боль засела в основании его желудка, которая разрасталась и разрасталась, отчего ему так отчаянно нужно было вдыхать запах спины Линетт Мэйсон или отчего единственной реальностью в его жизни оставались его сны.
Он открыл холодильник бара, достал маленькую бутылочку «Гленфиддих»[1822] и тряхнул головой, заметив новомодное приспособление, которое реагировало на извлечение бутылочки: ее стоимость тут же по электронной цепи включалась в счет. Он ощутил пришествие нового, более упорядоченного мира, мира более усмиренного, мира пределов и слежки, где все известно и где жизненный опыт без надобности. Он понимал: его общественная ипостась (сторона, которую оттискивают на монетах и марках) хорошо уживется с наступающим веком, а другая его ипостась, его собственное «я», будет по возрастающей становиться все непостижимее и противнее, эту сторону другие сговорятся утаить.
Она не подходит грядущему новому веку послушания во всем, даже в чувствах, у него вызывало недоумение, до чего ж люди стали нынче сверхчувствительны друг к другу, как сверх меры болтают они про свои проблемы, как будто описание жизни в словах хоть как-то способно выявить ее тайну или опровергнуть ее хаос. Он ощущал какую-то опустошенность в том, как все больше и больше возрастала ценность риска, как всемерно уничтожалось устоявшееся, заменялось вкрадчивым новым миром, где процесс приготовления пищи вызывает у зрителя больше чувств, нежели чтение поэзии, где возбуждение порождает возможность заплатить за суп, приготовленный из кормовой травы. В лагерях он ел суп из кормовой травы – и предпочел бы нормальную еду. Карта той Австралии, что нашла себе прибежище в его голове, составлена из историй мертвецов: Австралия живых становилась для него страной все более неизвестной.
Дорриго Эванс вырос в том веке, когда жизнь могла восприниматься и проживаться как поэтический образ или (с возрастом это становилось все более характерным для него) как тень одного-единственного стихотворения. Увы, пришествие телевидения, а с ним и понятия «известные личности» (ими, по убеждению Дорриго, оказывались люди, с какими во всех иных отношениях и знаться не захочешь) положило тому веку конец. Однако и телевидение время от времени не упускало случая поживиться поэзией, ибо убедилось, что понятность тех, кто делал свою жизнь, сверяясь с изысканной тайной поэзии, – подходящий предмет изображения, который разум по большей части обходит стороной.
Документальный фильм о том, как в 1972 году Дорриго едет обратно на ту Дорогу в День АНЗАК[1823], для начала утвердил его в национальном сознании, а потом уже еще больше возвеличивало его положение в нем дальнейшими появлениями в разных телепрограммах, где он с успехом изображал консервативного гуманиста – еще одна маска.
Он понимал, что переживает свой век, и, ощущая непреходящее желание жить более бесшабашно, скрутил пробку с бутылочки виски. Сделал глоток и тут почувствовал пальцами ног свой килт, валявшийся на полу у холодильника бара. Натянув его, глянул через плечо на постель, где в странном ночном освещении, порожденном светящимися цифрами часов и зелеными огоньками противодымных датчиков, Линетт виделась словно бы под водой. Заметил, что она прикрывает глаза рукой. Отвел руку. Она плакала. Молча, не двигаясь.
– Линетт?
– Все отлично, – произнесла она. – Ты иди.
Не хотелось этого говорить, но пришлось:
– Что случилось?
– Ничего.