Мы жили в «Лютеции» – во время войны там будет штаб-квартира нацистов, но откуда мы могли знать? По утрам я пила кофе в гостиничном ресторане, потому что боялась идти куда-нибудь еще. Я была убеждена, что, потеряв гостиницу из виду, никогда не найду дорогу назад. Я уже поняла, что от французского, которому меня научил мистер Эрскин, проку мало. От фразы «Le coeur a ses raisons que la raison ne connaît point» молока в кофе не прибавится.
Меня обслуживал официант с лицом старого моржа; он высоко поднимал кувшины и лил кофе и горячее молоко одновременно – я восхищалась, будто ребенок фокусником. Однажды он спросил – он немного знал английский:
– Почему вы такая печальная?
– Вовсе нет, – ответила я и расплакалась. Порой сочувствие посторонних – катастрофа.
– Не надо печалиться, – сказал он, глядя на меня грустными кожистыми глазами моржа. – Наверное, любовь. Но вы молодая, красивая. У вас потом будет время печалиться. – Французы – знатоки по части печали, они ее знают во всех видах. Поэтому у них есть биде. – Это преступно – любовь, – прибавил он, похлопывая меня по плечу. – Но без нее хуже.
Впечатление от этих слов было несколько испорчено на следующий день, когда официант сделал мне гнусное предложение, если я правильно поняла: с моим французским трудно сказать точно. Он был не так уж стар – должно быть, лет сорока пяти. Надо было согласиться. Но насчет печали он ошибался: печалиться лучше в молодости. Печальная хорошенькая девушка вызывает желание ее утешить, а вот печальная старая клюшка – нет. Но это так, к слову.
Потом мы направились в Рим. Мне он показался знакомым – во всяком случае, контекст в меня вбил мистер Эрскин на уроках латыни. Я видела Форум – то, что от него осталось, Аппиеву дорогу и Колизей, похожий на обгрызенный мышами сыр. Разные мосты, побитых временем ангелов, серьезных и печальных. Видела Тибр – желтый, будто желчь. Видела Святого Петра – правда, только снаружи. Он огромен. Наверное, я должна была видеть черные формы фашистов Муссолини, которые маршировали по городу и всех избивали – они уже появились? – но я не видела. Такие вещи обычно невидимы, если жертва не ты. О них узнаешь только из кинохроник или из фильмов, поставленных много позже.
Днем я заказывала чашку чая – я постепенно приучалась заказывать, начала понимать, как разговаривать с официантами, как удерживать их на безопасном расстоянии. Я пила чай и писала открытки. Рини, Лоре и несколько – отцу. На открытках изображались места, где я побывала, – все, что мне полагалось видеть, в деталях цвета сепии. Мои послания мог бы писать слабоумный. Рини: «
Ближе к концу медового месяца мы провели неделю в Берлине. У Ричарда там были дела – насчет черенков для лопат. Одна его фирма делала черенки для лопат, а немцам не хватало древесины. В стране много копали и собирались копать еще больше, а Ричард мог поставлять черенки дешевле, чем конкуренты.
Как говорила Рини:
Признаюсь, Берлин мне понравился. Нигде я не ощущала себя такой белокурой. Мужчины были исключительно предупредительны, только не оглядывались, проходя в дверь. Но если тебе целуют руки, можно многое простить. Именно в Берлине я привыкла наносить духи на запястья.
Города я запоминала по гостиницам, гостиницы – по ванным комнатам. Одеться, раздеться, понежиться в воде. Но хватит путевых заметок.
В Торонто мы вернулись через Нью-Йорк. Была середина августа, жара стояла нестерпимая. После Европы и Нью-Йорка Торонто показался маленьким и тесным. У Центрального вокзала клали асфальт, в воздухе клубились битумные пары. Заказанный автомобиль повез нас, обгоняя трамваи с их пылью и лязгом, мимо разукрашенных банков и универмагов, в гору к Роуздейл, в тень каштанов и кленов.
Мы остановились перед домом, который Ричард купил для нас по телеграмме. Купил за понюшку табаку, говорил он, – бывший владелец ухитрился разориться. Ричарду нравилось говорить, что он купил что-то за понюшку табаку, – очень странно, потому что он не нюхал табак. И не жевал. Даже курил нечасто.