Далее начинался базар, Октябрьский рынок – нечто среднее между обычным городским рынком, которые теперь так похожи друг на друга, будь они в Москве, Ялте, Хабаровске или Новосибирске, и канувшим в Лету разгульным среднеазиатским базаром с оставшимися кое-какими рудиментами колоритного прошлого. Такими, например, как круглые горячие хлебы-лепешки, не в булочной, а у местных жителей, которые выпекают их каждый по-своему. Или целый торговый ряд пряностей, а главное – молотого красного перца, насыпанного медно-красными холмиками на прилавке, со стоящими позади них смуглыми круглолицыми узбеками в тюбетейках. Чем отличается одна горка от другой, трудно понять непосвященному, однако, привыкнув, начинаешь улавливать разницу в цветовых оттенках – так же, как начинаешь узнавать и самих торговцев, раньше казавшихся на одно лицо… Каждый раз я с опаской проходил по этому ряду: вдруг подует ветер посильнее, и тогда едкий красный порошок полетит в нос, в глаза… То тут, то там в интернациональной толпе покупателей мелькает живописный наряд – женщина в национальной одежде: в атласном платье, в длинных штанах, выглядывающих из-под платья и достигающих лодыжек (в этакую жару!); мужчина в длинном, свободно ниспадающем одеянии, сверкающий шоколадной гладко выбритой головой; древний старик в большой белой чалме, бородатый, полный достоинства, весь какой-то нездешний, словно только что покинувший свою мечеть и заглянувший сюда ненадолго и непонятно зачем, не воспринимающий, кажется, эту суету, эту совершенно чуждую ему толпу, отрешенно идущий сквозь нее куда-то. Или – сгорбленный маленький старичок, тоже бородатый и тоже в чалме, но – как раз наоборот! – очень чутко реагирующий на все, быстрый, хитро посверкивающий серыми живыми глазами, несущий то ли картонную коробку, то ли сверток, то ли старую хозяйственную сумку, деловито останавливающийся у каждого ряда, – потомок Хаджи Насреддина…
И опять – незнакомые, пленяющие непривычным звучанием слова, написанные обыкновенными русскими буквами: «Сабзавот – мевалар», что означает «Овощи – фрукты», «Ковурилган балик» – «Жареная рыба», «Лагман» – национальное кушанье, похожее на лапшу, и, наконец, короткое, емкое слово «Нон» – «Хлеб».
Обычный разнообразный шум, состоящий из русских, казахских, узбекских и интернациональных слов, восклицаний, звона и стука весов и гирь, звяканья мелочи, осторожных гудков автомашины, едущей почему-то прямо сквозь рынок… Ташкент – самый многонациональный город в Союзе, более ста национальностей: коренных жителей, строителей из разных концов страны, случайно заезжих гостей…
А еще на базаре – запахи, богатейший букет. Благоухание пряностей, особенно гвоздики и перца; аромат свежей клубники и прошлогодних сладких, уже слегка сморщившихся от долгого хранения и сухости воздуха яблок; свежесть молодой зелени – укропа, петрушки, кинзы и бесконечно разнообразной по форме редиски: круглой мелкой, круглой крупной, длинной тонкой, длинной толстой, гигантской, розовато-белой или белой совсем, лиловой или чуть желтоватой, с хвостиком и без хвостика, с ботвой и без ботвы, гладкой налитой, целой или потрескавшейся, сочной, прохладной на ощупь…
И – покрывающий всё, всё подчиняющий себе сладкий, едкий вкус дыма от вездесущих мангалов с шипящими, потрескивающими от жара углей и солнца, сочащимися и капающими шашлыками…
Выпутавшись из лабиринта торговых рядов, хаоса звуков и запахов, поднявшись по ступенькам на маленькую площадь, перенаселенную автомашинами и автобусами, рычащими и сердито пускающими свою долю гари и горячего воздуха, я, с риском для жизни, крутя головой в разные стороны, чтобы не попасть под колеса очередного грузовика, пересекал узкую, хитро изогнутую улицу Сагбан и оказывался на миниатюрном бульварчике с каштанами, небольшим фонтаном, свежим изумрудным ковриком мягкой травы, на которой обычно в густой благодатной тени отдыхали несколько рабочих-узбеков и во множестве бегали туркестанские горлицы – милые буроватые птички, нечто среднее между нашими голубями и воробьями. Теперь нужно было покинуть блаженную тень каштанов и решительно пересечь раскаленную узенькую каменную улочку, на которой высились пышащие жаром стены Музея природы. И вот, наконец, уютный дворик с мрачным, солидным каркасом сгоревшего экспозиционного корпуса, опять розы, кустами и вьющиеся, провинциальное крылечко и – типичный музейный дух нафталина, хлороформа, тления…
– Ну, как дела с машиной, Георгий Федорович? – осторожно спрашиваю я в который уж раз.
– Не знаю. Не появляется Розмарин. Краску как будто бы никак не достанет. Бог его знает… – отвечает он тихо, вздыхает и тоскливо смотрит в окно своими небесно-голубыми глазами.