— Что до этого, — продолжал стряпчий, взяв в руки признание Розанны Спирман, — то я понимаю, письмо неприятно для вас. Понимаю, что вы не решаетесь анализировать его с чисто объективной точки зрения. Но я нахожусь не в таком положении, как вы. Основываясь на своем юридическом опыте, я могу рассматривать этот документ, как рассматривал бы всякий другой. Не упоминая о том, что эта женщина была воровкой, я только замечу, что ее письмо доказывает, по ее собственному признанию, насколько искусной обманщицей она была, — поэтому я имею право подозревать, что она сказала вам не всю правду. Не стану сейчас рассуждать о том, могла или не могла она это сделать. Скажу только, что если Рэчель подозревает вас лишь из-за одной этой ночной рубашки, можно почти наверное сказать, что эту рубашку показала ей Розанна Спирман. Эта женщина признается в своем письме, что она ревновала к Рэчель, что она подменяла ее розы в вазе, что она видела проблеск надежды для себя в ссоре между Рэчель и вами. Не стану спрашивать, кто взял Лунный камень (чтобы достигнуть своей цели, Розанна Спирман взяла бы пятьдесят Лунных камней), — скажу только, что исчезновение алмаза дало этой влюбленной воровке удобный случай поссорить вас с Рэчель на всю жизнь. Она не решилась лишить себя жизни тогда, вспомните это! И я решительно утверждаю, что по своему характеру и положению она была вполне способна воспользоваться случаем украсть камень.
Что вы на это скажете?
— Нечто подобное мелькнуло в моих мыслях, как только я распечатал письмо, — ответил я.
— Именно! А когда вы прочли письмо, вы пожалели эту бедную девушку, и у вас не хватило духу заподозрить ее. Это делает вам честь, любезный сэр, это делает вам честь!
— Но, положим, окажется, что эта ночная рубашка была на мне. Тогда что?
— Я не вижу, как это может быть доказано, — сказал мистер Брефф. — Но если допустить, что это предположение возможно, доказать вашу невиновность будет не легко. Не станем сейчас входить в это. Подождем и посмотрим, заподозрила ли вас Рэчель только на основании улики, какой является ночная рубашка.
— Боже! Как хладнокровно говорите вы о том, что Рэчель подозревает меня! — вспылил я. — Какое право имеет она подозревать в воровстве на основании какой бы то ни было улики?
— Весьма разумный вопрос, любезный сэр. Несколько горячо предложенный, но все-таки стоящий внимания. То, что приводит в недоумение вас, приводит в недоумение и меня. Поищите в своей памяти и скажите мне, не произошло ли чего-нибудь, когда вы гостили в доме леди Вериндер, такого, что заставило бы ее усомниться в вашей честности, или, скажем, хотя бы (пусть даже и неосновательно) в ваших нравственных принципах вообще?
В непреодолимом волнении я вскочил с места. Вопрос стряпчего впервые после отъезда моего из Англии напомнил мне о том, что действительно произошло у леди Вериндер.
Я имел неосторожность (нуждаясь, по обыкновению, в то время в деньгах) взять некоторую сумму взаймы у содержателя небольшого ресторана в Париже, которому я был хорошо известен, как его постоянный посетитель. Для уплаты назначен был срок, а когда он настал, я не смог сдержать своего слова, как это часто случается с тысячью других честных людей. Я послал этому человеку вексель. Подпись моя, к несчастью, была хорошо известна на подобных документах: ему не удалось перепродать его. Дела его пришли в беспорядок, и его родственник, французский стряпчий, приехал ко мне в Англию и стал настаивать, чтобы я заплатил ему свой долг. Это был человек весьма вспыльчивый, и он выбрал неверный тон для объяснений. С обеих сторон было сказано много резкостей; тетушка и Рэчель, к несчастью, находились в соседней комнате и слышали наш разговор. Леди Вериндер вошла к нам и захотела непременно узнать, что случилось. Француз показал данную ему доверенность и объявил, что я виноват в разорении бедного человека, который поверил в мою честность. Тетушка немедленно выплатила ему деньги и отослала его. Она, разумеется, настолько знала меня, что не разделяла мнения француза обо мне. Но она была оскорблена моей небрежностью и справедливо рассердилась на меня за то, что я поставил себя в положение, которое без ее вмешательства могло бы сделаться очень неприятным. Мать ли рассказала ей обо всем, или Рэчель сама услышала об этом из соседней комнаты, не могу сказать. Но только она по-своему, романтически и свысока, взглянула на этот случай. Я был «бездушен», я был «неблагороден», я «не имел правил», неизвестно, «что я мог сделать потом», — словом, она наговорила мне таких жестоких вещей, каких я еще не слыхивал ни от одной молодой девушки. Разрыв между нами продолжался весь следующий день. На третий день мне удалось помириться с ней, и я перестал думать об этом. Не припомнила ли Рэчель этот несчастный случай в ту критическую минуту, когда мое право на ее уважение снова, и гораздо серьезнее, было поставлено под вопрос? Мистер Брефф, когда я рассказал ему все, тотчас ответил утвердительно.