Боюсь, что такое описание моего состояния покажется читателю очень странным, чтобы не сказать больше. К чему я прибег прежде всего, попав в такое исключительное положение? Отдалился ли от всякого общества? Заставил ли себя проанализировать неопровержимый, хотя и невероятный факт, стоявший передо мною? Поторопился ли в Лондон с первым же поездом, чтобы посоветоваться с компетентными людьми и немедленно произвести следствие? Нет. Я отправился искать приют в доме, куда решил не входить никогда, чтобы не унизить собственного достоинства, и сидел, прихлебывая ром с водой, в обществе старого слуги в десять часов утра. Такого ли поведения можно было ожидать от человека, поставленного в мое ужасное положение? Могу только ответить, что вид знакомого лица старого Беттереджа был для меня неоценимым утешением и что грог старого Беттереджа помог мне так, как, думаю, ничто другое не помогло бы мне в той телесной и душевной апатии, в которую я впал. Только это и могу я сказать в свое оправдание и готов искренне восхищаться, если мои читатели и читательницы неизменно сохраняют достоинство и строгую логичность поведения во всех обстоятельствах жизни.
— Вот одно-то уж верно по крайней мере, мистер Фрэнклин, — сказал Беттередж, бросая ночную рубашку на стол и указывая на нее, как на живое существо, которое может его услышать: — верно то, что она лжет.
Этот успокоительный взгляд на дело меня не успокоил.
— Я так же невиновен в покраже алмаза, как и вы, — сказал я, — но рубашка свидетельствует против меня! Краска и метка на ночной рубашке — это факты.
Беттередж взял мой стакан со стола и сунул его мне в руку.
— Факты? — повторил он. — Выпейте-ка еще грогу, мистер Фрэнклин, и вы преодолеете слабость, заставляющую вас верить фактам. Дело нечисто, сэр, — продолжал он, понизив голос: — вот как я отгадываю загадку! Дело нечисто, и мы с вами должны его расследовать. В жестяной шкатулке ничего больше не было, когда вы ее раскрыли?
Вопрос этот тотчас же напомнил мне о конверте в моем кармане. Я вынул его и распечатал. Там оказалось несколько мелко исписанных страниц. Я с нетерпением взглянул на подпись внизу письма: «Розанна Спирман».
Когда я прочитал это имя, внезапное воспоминание осенило меня, и я воскликнул, осененный неожиданной догадкой:
— Постойте! Розанна Спирман поступила к моей тетке из исправительного дома? Розанна Спирман прежде была воровкой?
— Сущая правда, мистер Фрэнклин. Что ж из этого, позвольте спросить?
— Как «что ж из этого»? Почем мы знаем — может быть, все-таки она украла алмаз? Печем мы знаем — может быть, она с умыслом запачкала краской мою ночную рубашку?
Беттередж положил свою руку на мою и остановил меня, прежде чем я успел сказать что-либо еще.
— Вы сумеете оправдаться, мистер Фрэнклин, в этом нет ни малейшего сомнения. Но, я надеюсь, не таким путем. Посмотрите сперва, что говорится в письме, сэр. Из уважения к мертвым посмотрите, что говорится в письме.
Серьезность, с какой он произнес это, показалась мне почти упреком.
— Судите сами об ее письме, — сказал я, — я прочту его вслух.
Я начал — и прочитал следующие строки:
— «Сэр, я должна сделать вам признание. Иногда признание, в котором заключается много горя, можно сделать в немногих словах. Мое признание можно сделать в трех словах: я вас люблю…»
Письмо выпало из моих рук. Я взглянул на Беттереджа.
— Ради бога, — воскликнул я, — что это значит?
Ему, по-видимому, неприятно было отвечать на этот вопрос.
— Сегодня утром вы были наедине с Хромоножкой Люси, — сказал он, — разве она вам ничего не говорила о Розанне Спирман?
— Она даже не упоминала имени Розанны Спирман.
— Пожалуйста, вернитесь к письму, мистер Фрэнклин. Говорю вам прямо: у меня недостает духа огорчать вас после того, что вы уже перенесли. Пусть она сама говорит за себя, сэр, и продолжайте пить ваш грог. Ради собственного спокойствия продолжайте пить ваш грог!
Я снова вернулся к письму: