– Коньяку! – как эхо повторял прейскурант Фельдман. – Все это пахнет керосином. Керосином! Слышите? Керосином!.. Кончено. Теперь, знаете что, кончено…

Когда на следующий день друзья приехали навестить Лентовского, – его застали в ужасном состоянии.

В один день его перевернуло.

У него разлилась желчь.

Он не мог двинуться.

Он лежал желтый, исхудалый в одни сутки, больной, слабый, почти без сознания.

Доктор Васильев ходил мрачный:

– Только Михайло Валентиныч и может такие пертурбации выдерживать!

Друзья хватались за голову:

– Да ну его к черту и дело! Стоит ли дело того, чтобы с собой такие опыты устраивать?!

Результат?

Когда недели через две, несколько оправившись, Лентовский, слабый как тень, вышел в столовую во время обеда, он поморщился:

– Отчего это так керосином пахнет?

Взял бутылку, понюхал и обратился к сестре Анне Валентиновне:[150]

– Что это такое? Надо сказать! Там, в кухне, – руки в керосине, а они откупоривают вино! Вся бутылка в керосине! Я удивляюсь вам, господа! – обратился он к актеру Л. и другим обедавшим близким лицам. – Как вы можете пить? Вино пахнет керосином! А вы пьете!

Принесли другую бутылку. Лентовский понюхал:

– И эта с керосином! Все вино у вас керосином пахнет!

Рассердился и ушел.

Все молча переглянулись с торжеством.

Лицо бедной Анны Валентиновны, в те дни не знавшей ничего, кроме страданья, осветилось радостью.

– Все-таки! Удалось! Помогло!

Через месяц…

Слушая об интригах, гадостях, которые делались, чтобы «добить Лентовского», «упечь его в долговое», захватить «золотое дело», – Лентовский говорил с отчаянием, ероша свои седеющие кудри:

– А! Тяжело все это! Тяжело! Кто делает? Те, кто от этого же дела жить пошли! Тяжело! Гадко! Противно! Лучше не думать!.. Матвей! Посмотри, не осталось ли там у нас рейнвейна? Принеси.

Зато… Лентовский был настоящий москвич. Не говорил:

– Иванов, Сидоров, Карпов.

А «Иван Иванович Иванов», «Петр Николаевич Сидоров», «Николай Васильевич Карпов».

В адресах упоминал непременно и приход:

– На Спасской… это в приходе Спаса во Спасском!

Это была живая летопись, хронология, адрес-календарь Москвы.

Его память на события, имена, числа была изумительна, чудовищна.

После «операции» с гипнозом он забывал имена людей, с которыми приходилось встречаться каждый день.

Той энергии, той силы воли, из которых сложилась легенда «Лентовский», не было и в помине.

– Знаете, словно что-то у меня отняли! – с изумлением говорил он. – Себя не узнаю.

Словом:

– Хотели обстричь ногти, а отрезали руку.

«Уметь гипнотизировать»! Да ведь это только уметь держать в руке ножик!

Ведь с такими «познаниями» руки, например, не отнимают.

Как же совершать «операцию» в такой неизвестной, таинственной для нас области, как воля, энергия, характер.

Хотят отнять дурную привычку, а отнимают волю, калечат характер, делают смертельный надрез на энергии!

И решимость:

– Рискнуть жизнью для своего дела!

была для бедного М.В. Лентовского тяжелым и напрасным риском.

<p>XVI</p>

Напрасно в себе искал Алкивиад Москвы «причину перемены».

– Рыба-то осталась та же, – воду переменили!

Он-то был тот же. Кругом все изменилось.

Не та Москва была кругом.

Та, – старая, беспутная, но милая, широкая и вольнолюбивая, свободолюбивая, – Москва ушла, спряталась.

Настал пятнадцатилетний «ледяной период» истории Москвы. Период аракчеевщины.[151]

Когда сам Фамусов ушел бы из такой Москвы. Когда сам Скалозуб нашел бы, что «фельдфебеля в Вольтерах» уж слишком запахли «хожалыми».[152]

Пришли новые люди на Москву, чужие люди. Ломать стали Москву. По-своему переиначивать начали нашу старуху.

Участком запахло.

Участком там, где пахло романтизмом.

И только в глубине ушедшей в себя, съежившейся Москвы накопилось, кипело, неслышно бурлило недовольство.

Кипело, чтобы вырваться потом в бешеных демонстрациях, в банкетах и митингах, полных непримиримой ненависти, в безумии баррикад.[153]

Барственный период «старой Москвы» кончился.

Ее «правитель, добрый и веселый» кн В.А. Долгоруков, мечтавший:

– Так и умереть на своем месте! Как «хорошему москвичу» подобает.

С отпеваньем в генерал-губернаторской церкви. С похоронами через всю Москву. С литией[154] против университета. С чудовскими певчими[155]. С погребением в монастыре: в Донском, в Ново-Девичьем.

«Хозяин Москвы» однажды и вдруг узнал, что:

– Его больше нет![156]

Старик так растерялся, что заплакал, и только спросил:

– А часовых… часовых около моего дома оставят? Неужели тоже уберут… и часовых?!.

Это он-то!

Он, который говорил:

– Если бы меня посадили в острог, – первый дом в Москве был бы, разумеется, острог!

И поехал старик, вдруг потерявший всякий смысл существования, умирать куда-то в Ниццу, под горячее, но чужое солнце, под синие, но чужие небеса.

И думал, быть может, в предсмертной думе о «своей» Москве:

– Ведь год, быть может, осталось бы и так подождать. Не больше!..

У нас, в Москве, в таких случаях говорят: «Над нами не каплет». И не торопятся.

Мне рассказывал о его смерти один из его друзей. И плакал:

– Ведь там-с, батюшка, соломки, небось, перед домом даже не постелили! Соломки!

И рыдал.

Перейти на страницу:

Похожие книги