Начать с того, что не только Хлебников в своей «борьбе с содержанием» не «шел до конца» (достаточно вспомнить «Ночь перед Советами», «Эх, голубчики-купчики, ветерок в голове, в пугачевском тулупчике я брожу по Москве»), но и сам «отец зауми» Алексей Крученых тоже ведь, помимо «дыр бул щыл», сочинял, например, и такое:

Я жрец я разленилсяк чему все строить из землив покои неги удалилсялежу и греюсь близ свиньина теплой глинеиспарь свининыи запах псинылежу добрею на аршины.

И даже такое:

Мир гибнетИ нам ли его останавливатьМы ли остановим оползньГибнет прекрасный мирИ ни единым словом не оплачемПогибели его…(Поэзия русского футуризма. СПб, 1999)

Так что предавался греху «содержательности» в компании «отцов футуризма» не один Маяковский.

Ну а что касается зауми, то интерес к ней, верность этому эстетическому знамени своей футуристической юности Маяковский сохранил на всю жизнь.

Взять хоть вот это:

Дымовой дых тягвоздуха береги.Пых-дых, пых- тятмои фабрики.

Или — вот это:

Го- ра.Груз. Уф!По- ра.Гур- зуф.

Особо удачными эти строки не назовешь. Но и сила, и звонкость многих истинно поэтических его строк обязана своим происхождением именно вот этой, никогда не покидавшей его тяге к звучанию слова, не к содержательной, а звуковой, музыкальной его плоти:

Я немало слов придумал вам,взвешивая их, одно хочу лишь, —чтобы стали всех моих стихов словаполновесными, как слово «чуешь».

Нет, футуристической тяге к «самовитому слову», к «слову как таковому», не только ранний, но и поздний, советский Маяковский не изменил.

Слово «измена», однако, было Ходасевичем произнесено не зря. Некий «поворот на сто восемьдесят градусов» Маяковский действительно совершил. Хоть и не тот, в котором его обвинял Ходасевич, но не менее, а может быть, даже и более крутой. И в некотором смысле этот его поворот даже с большим основанием, чем тот, в котором его обвинял Ходасевич, может быть назван изменой.

Изменил он исконному предназначению русского поэта, суть которого прекрасно сформулировал однажды (совсем в другой своей статье) тот же Ходасевич:

В тот день, когда Пушкин написал «Пророка», он решил всю грядущую судьбу русской литературы. Поэт принял высшее посвящение и возложил на себя величайшую ответственность. Подчиняя лиру свою этому высшему призванию, отдавая серафиму свой «грешный» язык, «и празднословный и лукавый», Пушкин и себя, и всю грядущую русскую литературу подчинил голосу внутренней правды, поставил художника лицом к лицу с совестью, — недаром он так любил это слово. Пушкин первый в творчестве своем судил себя страшным судом и завещал русскому писателю роковую связь человека с художником, личной участи с судьбой творчества. Эту связь закрепил он своей кровью. Это и есть завет Пушкина. Этим живет и дышит литература русская, литература Гоголя, Лермонтова, Достоевского, Толстого. Она стоит на крови и пророчестве.

(Владислав Ходасевич. «Окно на Невский»)

У молодого Маяковского такое самоощущение было его органическим свойством и едва ли не главной его лирической темой.

В ранних, юношеских своих стихах он постоянно именует себя «тринадцатым апостолом», новым Заратустрой, новым Христом:

я,обсмеянный у сегодняшнего племени,как длинныйскабрезный анекдот,вижу идущего через горы времени,которого не видит никто.

И опять:

Но меня не осудят, но меня не облают,как пророку, цветами устелят мне след.

И еще:

Перейти на страницу:

Похожие книги