освещены с верхнего этажа. Что же, я приму что придется, только жаль, что соната моя недоделана, но хотя бы со смертью врача меня подстерегла напоследок нечаянная удача; хочется верить, они не пожгут все тетради на площади или на сцене ДК. На втором этаже был сплошной коридор без дверей, разукрашенный карамельными лилиями и красной акацией поверх старой советской зеленки; светильники, как он не сразу увидел, были вмурованы в пол, это место казалось приземисто и влекло пригнуться. Глостер сидел в том конце на еще одном кресле, с руками, пристегнутыми к подлокотникам; при их появлении обе ладони его поднялись, словно прося посетителей не приближаться, но, куда он глядит, Никите видно не было. Ну же, услышал он голос Центавра как откуда-то со двора, ступай, исполнитель, другого не будет; или ты передумал, как многие до тебя? кисти дрожали, как два свечных пламени, а глаза так и не проявлялись; он сидел в незнакомом пиджаке, все такой же большой, но такой уплощенный, что, если бы не живые ладони, Никита принял бы его за двойника из фанеры. Было не на что сесть, и он опустился перед Глостером на корточки, а потом на колени, чтобы не повалиться; греко-римлянин будто бы без большого труда улыбнулся ему: ну вот и ты, сладкопевец, а то мне намекают на всякое; вообще хорошего здесь, как это говорят и снаружи, один чай; то есть, конечно, их много, они еще не повторялись, но к этому нужен, конечно, хоть какой-нибудь вкус, а я ничему не обучен. Что это за пиджак на тебе, тихо спросил Никита, обернувшись к Центавру и Лютеру: рисовальщик сидел на полу, разложив на коленях альбом, и чем-то в нем скреб, а второй снова баюкал бокал с желтой лавой внутри, опершись на стену. Я не знаю, Никита, пожаловался Глостер, они одевают как хотят и не дают даже зеркала, а потом начинаются гости: я и подумать не мог, что ко мне так пойдут, хотя все это и выглядит чуть постановочно, но они еще тоже не всему научились. Я не всех до конца узнаю из-за света, а они не подсказывают; поэтому больше молчу, чтобы никого не расстроить. Но не так давно они черт как отыскали тренера и привезли пристыдить меня; я и в этом бредовом свету разглядел его стойку и чуть было сам не пошел на него. Он, конечно, привел с собой эту черную дрянь, всю как маслом натертую, и дал мне понять, что она заменила меня и он добился с ней всего, что не вышло со мной; весь разговор эта туша все свешивалась из-за него, поворачивалась, еще как-то скрипела, и я впервые попросил, чтобы моих посетителей выпроводили. После этого, видишь, они пересадили меня, чтобы я ни до кого не доставал; здесь тепло, но тепло это никакое, как из магазина, и по ночам мыши спят у меня на ногах, хотя мне и сложно сказать, когда начинается ночь. Они не выводят меня даже в сад, хотя я говорил им, что мне интересно; жаль, что ты не отдельный, ты был бы со мною внимательнее. Где же все-таки мы проболтались, Никита, что они так волшебно накрыли нас, не пожалев твой концерт? Или они слишком знали нас, чтобы рассчитывать, что мы станем терпеть до последнего, пока эта жвачка из декретов и установок не затвердеет в один монолит? Я только надеюсь, Никита, у тебя не мелькает такого, что это я заложил нас; здесь со мной вообще ни о чем уже не говорят, а когда я пытаюсь заговорить сам, ставят музыку, от которой хочется выть, словно пальцем ведут по стеклу. При этом однажды они мне обмолвились, что якобы наш исполнитель рекомендовал эти одинаковые скрипки для работы с перед отставкой; так вот, если они так тебе доверяют, не предложишь ли ты им что-либо другое, желательно клавишное, взамен этого струнного, объяснив, конечно, что так будет только надежней? Глостер выжидающе замолчал, и Никита, устав от кошмара, зарыдал так, что все влитое в баре подступило обратно и выплеснулось из него; оранжевая слякоть заляпала Глостеру туфли, и виновник принялся оттирать их раньше, чем собственный рот. он закричал, и его как волной отнесло назад, проволокло по полу и отпустило; Глостер сидел теперь совсем далеко, неподвижный, как мертвое дерево, и только задранный в схватке воротник пиджака нарушал эту смерть, пока подошедший Центавр не поправил его. Никита попробовал опереться и встать, но боль опалила спину, и он тихо заплакал, не закрывая лица; стоявшие над ним сделали шаг назад, и он со свистом втянул освободившийся воздух. Пятна тьмы под потолком, из них сыпался мелкий дождь. Подберите его, приказал Центавр из-за кресла, и несите на улицу, пусть отдохнет на траве; а отлежится, везите домой, и пусть Гленн пришлет врача , не отбили ли вы ему камертон. Это не нужно, проблеял и закашлялся Никита, я ничего больше не напишу для республики, можете переломать мне все пальцы: у вас не должно быть музыки и мне будет легче, если я уведу ее отсюда; в вашем саду есть маленький пруд, можно все кончить там, раз внутри уже так напачкано. Замолчи, сказал Центавр, не расставаясь с креслом, замолчи и уймись, исполнитель, достаточно; если ты не жалеешь себя, то хотя бы побереги остальных; что вы ждете, зеваки, почему он еще не внизу? Тьма опять ожила, и Никиту подняли на голые предплечья; он устал говорить, но молчать было больно, и он повторил, уносимый: я ничего больше не напишу, будьте прокляты, мне будет легче. Перед лестницей тюремщики замерли, словно не зная, как поместиться в проход; Никита прождал, сколько мог, но они все стояли, ни на что не решаясь. Опустите меня, вскрикнул он, я быстрей доползу до травы, чем вы что-нибудь сообразите; его сразу послушались, и, уже лежа на ледяной лестнице, Никита увидел, что путь вниз преграждает остриженный мальчик на раскосых ногах, с куриными плечами и как мяч животом, в одних трусах или шортах, измазанных черной землей.