– Ну, так вот, – остановил их вожатый, – подушками бросаться нехорошо. Это безобразие. Я вполне согласен с Миланой Григорьевной. И вы согласны с ней и со мной, а значит, делать этого больше не будете. А будете сейчас спать без задних ног и видеть цветные и черно-белые сны. Спокойной ночи!
– У-у-у! Так коротко, – огорчилась Оля. – Колыбельные песни не бывают такими короткими. Колыбельная песня должна быть длинной и красивой.
– Вы что, – засмеялся вожатый, – может быть, в самом деле собираетесь заставить меня петь колыбельные песни?
– Мы будем лежать тихо-тихо, – пообещала очень серьезная Ира Апрельмай.
– Забавно, – покачал головой Марат. – Я не знал, что мне придется петь в Артеке. Нас этому не учили.
– А вы расскажите, как стихи, – предложила Оля.
В палате возник шумок, подтверждающий, что все согласны с Ирой Апрельмай и Олей. А потом наступила тишина ожидания. Слышно было только, как шелестит ветер шторой и далеко внизу накатывается на гальку и сползает назад море.
Марат решил все обратить в шутку. Он театрально кашлянул и продекламировал первые две строки колыбельной песни, которые ему показались подходящими для такого случая:
Никто не пошевельнулся, все ждали продолжения. Смущенный вниманием, которое с каждым мгновением все нарастало, он прочитал дальше:
– Это вы с ходу про Оленьку сочинили? – удивилась Люда.
– Нет, это Римский-Корсаков сочинил. В опере «Псковитянка», вернее, в прологе к опере, эту песенку поет своей дочери Оленьке Вера Шелога. Отцом Оленьки был Иван Грозный.
– У нашей Оли отец Иван Грозный, – хохотнула Ира Апрельмай, но ее никто не поддержал.
– Марат Антонович, а еще какие-нибудь колыбельные песни вы знаете? – тихо спросила Надя.
– Знаю, – он щелкнул в воздухе пальцами. – Я вам прочту колыбельную песню Марины Цветаевой:
Колыбельную песню Цветаевой Надя слушала с особым настроением доверчивости и благодарности. Ей казалось, что ту, первую, вожатый прочитал для Оли и для всех, а эту читает только для нее:
Слова были непонятные, колдовские, но музыка их завораживала, убаюкивала.
Марат читал с удовольствием стихи. Когда Милана приложила ухо к двери, она услышала:
Милана на цыпочках отошла от двери. Она была в недоумении. Она не понимала, что происходит. Да и Марат не понимал. Он читал все новые и новые песни, которые слышал в детстве или узнал уже взрослым: и «Казачью колыбельную» Лермонтова, и андалузскую Гарсиа Лорки, и колыбельную песню Моцарта. Он купался в тихой музыке, доносящейся к нему из страны детства, как купаются сказочные герои в молоке, чтобы выйти обновленными. Его московские госфильмофондовские знакомые страшно удивились бы, если бы узнали, как странно на него повлиял Артек. «Впал в детство», – сказали бы они.
«А может быть, выпал из скучной взрослости?» – подумал Марат. Там, дома, в Лаврушинском переулке, в его кабинете на стене была фреска. Он проспорил эту стену одному известному актеру, который баловался живописью, писал картины по сухой штукатурке. С дерзостью самоуверенного дилетанта актер изобразил в центре умопомрачительное языческое солнце с отходящими в стороны рогами буйвола, а по краям поместил двух обнаженных женщин. На коленях у них сидели синие птицы. «Хорошо бы закрасить хищные кричащие тела женщин, – подумал он, – и попросить Надю Рощину нарисовать на этом месте что-нибудь тонкое и нежное, как колыбельная песня Моцарта».
После ухода вожатого Надя заснула не сразу. Она лежала с закрытыми глазами и молчала. Ей хотелось продлить ощущение непонятной тревоги, от которой сладостна замирало сердце.
Тайна
Бег солнечных разноцветных каруселей продолжался. Под звуки горнов и бой барабанов хоровод мальчишек и девчонок мчался через стадион, костровые площади, крыши соляриев, через раздвинутые стены палат. У Нади кружилась голова от высоты и счастья. На одну минуту с этих каруселей сдернул ее Тофик Алиев, чтобы показать волны при луне, на одну минуту ее сдернула Оля, чтобы поговорить по секрету.
– Как ты считаешь, Марик, по-твоему, красивый? – спросила подружка.