—  Как сейчас помню: однажды я три дня подряд ничего не ел. Вот тогда-то я и пришел к такой мысли впервые: зачем изучать право, если нигде в мире нет правосудия? Долго я скитался по Европе в поисках хлеба и работы, едва прокормиться мог. И вот в один прекрасный день я без малейшего угрызения совести сфабриковал себе диплом. Прямо тебе скажу: у меня на него было больше прав, чем у других. Я и сейчас все свои судебные дела веду сам, гроша ломаного не расходую на адвокатов,— а ведь во всех моих тяжбах обе стороны плутуют,— и я разорил не одного здешнего мошенника. Когда я иду по улице, нет человека, который не вздрогнул бы, завидев меня, к которому я не залез бы в душу, в голову, в карман,— а сплю я, как новорожденный младенец. Не страдаю ни бессонницей, ни потерей аппетита. Что ты на меня так смотришь, Ирмов? Удивляешься? Не веришь? Думаешь, что я шучу, преувеличиваю или болтаю вздор спьяна? Правда, вино развязало мне язык, но я и трезвый думаю так же. Чудной ты человек! Что ты на меня уставился, словно смотришь с Эйфелевой башни? Не там ваше место, не там: голова закружится — и упадешь. И напрасно вы воображаете себя какими-то избранниками, рожденными лишь для того, чтобы переделать мир. Пустое тщеславие!.. Не только ты, Ирмов, но даже Ибсен и Толстой ничего не в состоянии изменить. А я преобразую Болгарию — я и мне подобные,— потому что мы — сила, власть! И я сотру в порошок все, что стоит на моем пути. Сегодня я среди свиней, но завтра ты увидишь меня в парламенте. Законы буду издавать я, и ты будешь меня слушаться, а не я тебя. Пиши свои драмы, если ни на что другое не способен.

Лицо его помрачнело. Глаза горели, и в них метались зловещие огни,— казалось, он вновь переживал все своп страдания и угрожал кому-то отомстить за них.

Ирмову все здесь стало противно — и Линовский, и эта обстановка, и этот ужин. Его мутило, словно он проглотил какую-то гадость, и он почувствовал неодолимое желание поскорее убраться отсюда.

   —  Мне пора, Линовский,— сказал Ирмов, выдавливая улыбку и вставая из-за стола.

Линовский пришел в себя.

   —  Что? Хочешь уходить? Надоел я тебе, опротивел, обидел тебя?.. Тебе стыдно за меня, а? Раскаиваешься, что пришел? Но не суди меня слишком строго. В конце концов если не я, так кто же тебя разубедит? Когда встретимся в Софии, не избегай меня: может случиться, что я тебе еще пригожусь. Поверь мне, если бы я тогда решился пойти твоим путем, до сих пор остался бы писарем и продолжал бы думать, что Болгария существует для всех, кроме меня.

   —  Ну, прощай,— сказал Ирмов.

   —  Прощай. Вернешься в Софию, настрочи фельетончик о провинциальных зверинцах; хорошенько выругай и меня в назиданье молодому поколению, а газету пришли мне. Сердиться я не буду. Я себя хорошо знаю и если вторично явлюсь на свет божий — снова буду жить так же. Не обижайся, Ирмов, но если я только замечу, что дети мои начинают писать стихи, я руки им оторву. Прощай.

На следующий день Ирмов уехал из города. Садясь в пролетку, он пытался думать о своем новом историческом романе, силился вызвать в своем воображении чистые образы древних болгар, но их заслоняла фигура пьяного Линовского, а в ушах все еще раздавался его неприятный голос.

Ирмов приехал на вокзал и вошел в вагон. Но и в купе, сидя на мягком диване, он не мог думать о Софии, где его ждали жена, друзья, литература,— перед глазами его неотступно, как живой, маячил образ бывшего однокурсника.

Поезд прибыл в Софию и подошел к вокзалу. Ирмоз и и шел из вагона. На платформе его встретила жена.

Впервые он заметил, что она не так красива и не так мила ему, как прежде; да и жакет у нее был поношенный.

Сели в экипаж. Приехали домой.

Ирмов вошел в свой кабинет — низенькую комнатушку с простым дощатым столом у стены, заваленным (непорядочно разбросанными книгами и брошюрами. Он машинально присел к столу и задумался.

   —  Коля,— позвала жена,— иди, ужин готов.

   —  Сейчас,— с каким-то раздражением крикнул он.

И снова перед ним возник огромный двор, а во дворе — самодовольный Линовский. Он смеется, растянув рот до ушей, а возле него стоит молодая, красивая, статная, улыбающаяся жена. Рядом с ним — здоровенная свинья. Она оскалила клыки и словно смеется над кем- то вместе с хозяевами.

1910

<p id="bookmark8"><strong>ПAЛАДИНИ</strong></p>I

По дороге, мимо уединенных, разбросанных по равнине, вилл, шел со шляпой в руке Пьетро Далбиани — тенор местной оперы и профессор пения. Прохладный вечерний ветерок развевал его черные вьющиеся волосы, слегка тронутые сединой.

Далбиани вошел в город. Он знал здесь каждый закоулок, а его знали все горожане, и старые и малые. «Маэстро идет!» — раздавалось вокруг. Всем было приятно, что маэстро проходит по их улице.

Перейти на страницу:

Поиск

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже