– Гм! гм! – стал кашлять Григорьич, вспомнив, как он считал сотню. Потом начал с лукавством говорить: – Что повелит пан сотник, имею неупустительно исполнить.
– Да сделай милость, Григорьич, полно тебе мне этим надоедать! – говорил пан сотник, садясь за стол, потому что поставили обед и полную кружку наливки принесли. – Садись, – говорит, – со мною; а когда не хочешь обедать, так тяни грушовку да об делах мне не докучай.
Вот сотник молча обедает… А писарь сидел-сидел, молчал-молчал… как вдруг за ложку да в ту же миску… да и начал, по его словам, «сокрушать» прежде борщ горячий со всякою мелкою рыбкою; там пшонную кашу с олеею, потом застуженный борщ с линями, а там уху с налимами да с пшеничными галушечками, да жареные караси – да больше и ничего. Хотя наш Григорьич и обедал дома не меньше того, что и теперь ел у пана сотника, так ему это ничего: он учился в школе у дьячка; там за голос, что было как на обедах поминных поднимет, так точно, как колокольчик, на всю улицу слышно, что даже в ушах трещит; так его пан дьяк бывало по обедам и водит с собою. Так с ним и наш Григорьич приучился, и ему не страшно было хоть шесть обедов обедать. Вот потому-то и с Власовичем, как увидел вкусные кушанья да еще со свежею рыбою, так и принялся уписывать, как будто с утра еще ничего не ел.
Вот как поел знатно, что даже за ушами пищало, потом схватил кружку да, не отливая в чарку, так из нее всю грушовку и высосал. Потом, вставши из-за стола, поблагодарил Богу и хозяину, сел на лавке, выкашлялся, усы разгладил и говорит:
– Добрый ради трапезы и преотменныя грушовки предаю вечному забвению прискорбие мое. Да не помянется к тому треклятая хворостина, преломлением своим похитившая было единого казака. Цур ей! Да пребудет она тресугубо проклята и да сгорит в пещи халдейской, а еще лучшее, как в геенне огненной! Давайте же дело говорить и дело творить. Да будет вам, пане добродею, ведомо, что нам невозможно в поход выступить… Вот так-то и начал крючки загинать…
– Йо! – даже вскрикнул пан Власович от радости и подбежал к нему, чтоб выспрашивать, и говорит: – Как же это можно? А рапорт?
– Але! Вы-таки все свое! Вам хоть кол на голове затесывай, то у вас все рапорт. Ну, нужды нет. Хотя бы они как ни расписывали, а нам не можно идти; нам не суть удобно, нам некогда…
– А почему же нам некогда? Сделай любовь, разжуй мне это слово: почему нам некогда?
– Гм! гм! – выкашлявшись и подумавши, говорил Григорьич: – Какая нам соприкосновенность до Чернигова и до самой полковой старшины, аще мир весь погибает!..
– Как же это? – испугавшись, спрашивал пан Никита. – Отчего мир погибает? Что же это такое? Я конотопский сотник да и не знаю, что мир погибает? Да говори же, будь ласков, отчего он погибает и не можем ли мы его как-нибудь защитить или подпереть?..
– Погибает – вздохнувши, говорит Пистряк. – Всем зрящим и удивляющимся – никто же о помощи не радит. Зрите, пан сотник Власович, и ужасайтесь: три седмицы-и-пол дождь не спаде, и земля не одождися, и небо заключися, вся претворишася в прах и пепел, вся прозябения изсхоша, и единая пыль носится в нашей вселенной! и – о горе мне грешнику! – пыль сия водворяется в непорочном доселе носе моем и действует чиханием, одобно аки бы от вдохновения нестерпимого и тре окаянного – тьфу! – табаку, от него же чист бых и непорочен от утробы матери моея до зде… О горе!..
– Так отчего же тут миру погибать, когда ты, пан писарь, чихаешь? – спрашивал его с большим удивлением пан Забрёха.
– Але! Чихаешь! – повертевши головою, говорил Григорьич. – Чихнет, и не только я, да хоть бы и сам полковой писарь; да что и говорить: чихнет и наш наияснейший и наивельможнейший пан гетман, как оный зломерзкий табак возгнездится в носу его ясновельможности; а ему, окаянному табаку, подобие суть сицевая пыль, ветром зозметаемая. И аще не сотворим внезапного одождения, все изсхнет и погибнет! Зелие и злак извяднет и не будет хлебеннего произрастания; тогда и мы, не точию возчихаем, но и умрем от глада и жажды внезапною смертию. Разумно вам реку: подобает одождити бедствующую землю нашу!
– Вот же только через десятое-пятое понял, что ты, пан писарь, мне говорил. Ведь ты говоришь, что нет у нас дождя? Так что же будем делать? Разве можем мы знать небесные силы? И можем ли сделать, чтобы шли дожди?
– Можемо! – закричал на всю хату пан Пистряк. А потом как стукнет кулаком по столу и закричал еще громче: – И паки реку, можемо!
– А говори, пан писарь, говори как? Я и конотопский сотник, а что-то и поныне не знаю этого средства.