Третья – Явдоха Зубиха, старая и престарая! Самые старые деды, что уже насилу ноги волочат, рассказывают, что, как они были еще подпарубочими (подростками), так она уже и тогда была такая старая, как и теперь; так что, если бы не солгать, было ей лет пятьдесят от роду. И говорят про нее люди, что она как днем, то и стара, а как солнце заходит, так она и молодеет, а в самую полночь станет молоденькою девочкою; а там и станет стареться и ко всходу солнца опять станет такая старая, как была вчера. Вот она, как помолодеет, то и наденет белую сорочку и косы распустит, как девка, да и пойдет по селу доить коров, овец, коз, кобыл, сук, кошек, а в болотах лягушек, ящериц, змей… Уже такая не выдоит, кого задумает! Раз пан писарь Григорьич читал перед громадою какое-то предписание от начальства, и, хотя перед тем дней с пять пил, а тут слова складывал порядочно и уже было взялся по верхам читать, как вот и идет Зубиха, да и глянула на него – и только всего, что усмехнулася – так что ж? Он тотчас бумагу оземь, полы подтыкал, рукава засучил, да и пустися перед громадою скакать «векгери» (детская игра, скачут вприсядку с приговорами). Смех был такой, что не то что! Вот с того часу и стал пан Пистряк только хоть погуляет, то тут же и немного поженет химеры. Вот такая-то была эта Явдоха!
Четвертая, Пазька Псючиха, не так стара. Так та все тихомолком, не хвалясь, колдует. Только и видят ее, как все положатся спать: вот она и выйдет на двор, да и махнет рукою. То, куда махнула, оттуда и облака – хоть и не теперь и не скоро еще, но пойдут. А кто бы к ней ни пришел, чтоб или поворожила, или дала каких лекарств, или хоть что-нибудь такое, так что бы ей на поклон ни принес, ничего не возьмет и говорит: «Я ничего не знаю, идите себе прочь». Ну, ну! Такая-то и не знает!
Пятая была Домаха Карлючкивна. Как смолоду еще была девкою, так была так хороша, что и рассказать не можно. Ростом себе невеличка; хоть в какую хату не войдет, а головою потолка достанет; сухая; на долгих ногах; волоса на голове, как волна на гребне; а когда разинет рот, так лопата войдет; носичек как у ястреба; а как смотрит глазками с Конотопа, так одним глядит в Киев, а другим в Белгород, – да и те как будто сметаною залеплены; а личком беленькая, как чумацкая сорочка; да еще к тому, словно граблями, вся рожа исцарапана. Вот с такою-то красою сидела она в девках, сидела. Прежде ждала поповича, после спустила на писарей из ратуши; потом желала бы выйти и за хлебороба, так ба! и личман (пастух) не смотрит! Нечего делать: повязала седую голову, перешла жить в пустую избу на лугу, при болоте, да и стала волшебствовать да людям пакости делать. Уже и не думай никто ее затрогать; вот только не поклонись ей учтиво, или, не приметивши, толкни, или что-нибудь, то тотчас и затрещит:
– Будешь меня, песий сын, помнить, подожди-ка!
То так и есть: или ходючи споткнешься, или за обедом подавишься, или пьяный что-нибудь потеряешь, а уже не пройдет тебе так; хоть – как говорят – не теперь, а в четверг, хоть через год, только уже ее похвалка не пройдет тебе даром… Даже страшно про нее больше и рассказывать! Цур ей!.. Еще, чтоб не приснилась…
Шестая была Векла, старого Штыри – когда знаете – невестка; а седьмая Устя Жолобиха… Так пускай уже кто другой рассказывает, а мне некогда. Чего-то конотопский народ зашумел и закопошился, и перед кем-то расступаются и дают к пруду дорогу… Так уже ведь не до поросят, когда свинью смалят…
V
Смутен и невесел, надувшись, как тот индейский петух перед своими курами, храброй конотопской сотни пан сотник Никита Власович Забрёха, важно выступая, идет к конотопскому пруду. Хотя на нем и синяя черкеска с закинутыми на спину рукавами и татарским поясом подпоясана, и нож на цепочке за пояс заложен, и лицо умыто, и борода подбрита, и на голове шапка, да как у него глаза были заспаны и обдуты, то и видно было, что он целую ночь куликал. Да и правда же была: с печали целую ночь пил наливку. Та к после такой работы, когда не выспишься, то и будешь долго чмелей слушать; я уже это знак. Так как же ему не быть смутным и невеселым? Хоть и подошел к людям, которые перед ним все шапки сняли и покланяются ему!..
А он идет, надувшись себе, и ни на кого и не смотрит, только щеки раздувает, чтобы все знали, что он тут-здесь есть старший.
Вот подошел к пруду, окинул глазом сюда-туда да и крикнул грозно:
– А что?
– Совершение уготовася! – отозвался к нему конотопской сотни писарь Прокоп Григорьич Пистряк, стоя подле караульных, которые берегли ведьм, быстро приглядываясь, чтоб которая из них не превратилась или в сороку, или в свинью да не ушла бы. Как же услышал голос своего начальника, так тотчас, снявши шапочку, и подошел к нему, и, поклонясь ему низко, сказал:
– Вожделенного умоисступления, с дневным местопребыванием вам, пан сотник, утре-усугубляем!