– Можешь ли ты видеть себя наяву? – спросил опять Ветус. – Ты едешь в Петербург, въезжаешь в заставу. Что ты везешь с собою? Ты видишь это?

Лицо Мельцони сделалось осмысленнее, и он проговорил:

– Да.

– Что же ты везешь?

– Письма.

– Кому адресованы самые важные из них?

– Отцу Груберу.

– А! – произнес Литта, внимательно следивший за каждым словом.

Ветус движением руки остановил его и снова обернулся к Мельцони.

– Тот, кто посылал тебя, давал тебе словесные поручения?

Мельцони опять не ответил, и лицо его опять стало безжизненно.

– Ты стоишь теперь пред кардиналом Консальви, – сказал старик, – что он приказывает тебе?

Фигура Мельцони сейчас же приняла подобострастный вид, и он, как будто слушая, склонил голову.

– Синьор Консальви говорит мне, чтобы я поторопил братьев.

– Каких братьев? – перебил его Ветус.

– Иезуитов, – ответил Мельцони, словно недовольный тем, что его перебили, – чтобы я поторопил братьев в Петербурге начать действовать. Он говорил мне, что я увижусь с ними в кондитерской Гидля. Пора им действовать, пора им свергнуть митрополита Сестренцевича и самим занять его место.

– Теперь ты в Петербурге, в кондитерской Гидля, – проговорил Ветус, – окружен своими и рассказал им о приказании. Что отвечает Грубер?

– Он отвечает, что и сам рад бы действовать, но еще не время.

– Знает ли отец Грубер, что митрополит Сестренцевич – вполне достойный человек, что это истинный пастырь своего стада, который заботится о нем, не ищет для себя никакой выгоды и не хочет вмешиваться в мирские дела, заботясь лишь о духовных?

Мельцони, видимо, делал усилие повиноваться.

– Да, знает, – наконец проговорил он.

– А остальные его братья?

– Тоже, – ответил Мельцони.

– И все-таки хотят зла этому человеку, хотят уничтожить его?

– Да.

– Чего же ищут они для себя?

Мельцони сделал новое усилие и с большим трудом проговорил:

– Власти!

Литта сидел, закрыв лицо рукою, изредка только отымая ее и взглядывая пред собою.

Ему казалось ужасным, непростительным то, что он узнавал теперь.

– Они ищут этой власти для себя, пользуясь без разбора всеми средствами? – продолжал спрашивать Ветус.

– Всеми средствами, – повторил Мельцони. Старик грустно покачал головою.

– А где теперь Грубер? – спросил он вдруг. Мельцони не ответил.

– Посмотри вокруг этого дома… на дворе никого нет?

– Никого.

– Иди дальше.

Мельцони стал покачиваться, как будто со вниманием высматривал что-нибудь, и наконец широко улыбнулся.

– Вижу! – сказал он.

– Где же он?

– Тут, вблизи ворот, стоит в тени. Он закутался. Ему холодно.

– Хорошо, – сказал Ветус, – ты выйдешь другою дорогою: из зала повернешь направо, пойдешь по коридору и спустишься в сад; там есть тропинка; по ней выберешься далеко от того места, где стоит Грубер. Слышишь?

– Да! – сказал Мельцони и повернулся.

– Погоди! Ты придешь домой, ляжешь в постель и проснешься завтра, совершенно забыв, что с тобою было сегодня вечером, и завтра же принесешь продавать подаренную тебе табакерку бриллиантщику Шульцу, в Морскую, и спросишь за нее тысячу рублей. Ступай!

Мельцони опять повернулся и пошел тем же размеренным шагом, каким появился здесь.

– Любопытный субъект! – кивнул ему вслед Лабзин, обращаясь к старику.

– Да, – ответил тот, – он легко поддается; впрочем, я давно уже знаю свою силу над ним.

<p>VI. Исповедь баронессы</p>

Исповедовавшихся было немного. Баронесса Канних ждала своей очереди. На ней было простое черное платье, густая вуаль скрывала ее лицо. Приехавшие раньше ее и раньше попавшие в очередь, друг за другом, в строгой тишине и торжественности вставали со своих мест и по знаку церковника скрывались за колоннами, где помещалось место исповедника.

Скамья, на которой сидела баронесса, мало-помалу, таким образом, пустела с правой стороны и наполнялась вновь прибывающими слева.

Благолепие храма, полумрак, легкая прохлада, царившие тут, и запах сырости, смешанный с запахом осевшего дыма ладана, производили особенное, размягчающее душу впечатление.

Баронесса старалась сосредоточиться и думать о своем главном грехе – обуревающей ее страсти, не встретившей взаимности и потому готовой перейти и в гнев, и в ревность. Она чувствовала себя оскорбленною, уничтоженною и потому вдвойне несчастною.

Грустно сидела она, опустив голову, в ожидании, пока церковник сделает ей знак идти. Вот наконец он кивнул головою. Баронесса почему-то вздрогнула, кровь бросилась ей в лицо, и она быстрыми, частыми шагами пошла за колонны.

Тут сумрак сделался как будто гуще. Канних опустилась на колена на покатую скамеечку у маленького решетчатого оконца, проделанного в закрытом, огороженном месте для исповедника. Кто-то кашлял там негромким, сдерживаемым кашлем. Сквозь этот кашель охрипший голос предложил ей покаяться.

– Главный грех мой, – начала баронесса давно уже обдуманные и несколько раз повторенные себе слова, – главный грех мой в том, что я люблю, – она запнулась, – да, я люблю, – повторила она, – и боюсь, что эта любовь преступна… я – вдова.

– Любовь твоя разделена? – спросил голос.

– Нет. И в этом вся беда моя. Мало того, она отвергнута.

– Почему?

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги