— А сее бы нашу грамоту, — продолжает патриарх, — велел чести вслух в соборной церкви, и для того велел в церковь быть боярину и воеводам и дьяку и детем боярским и всяким служилым и жилецким людем. И которые будет речи будут им неразумны, и ты б им то рассуждал и росказывал на простую молву, чтоб ся наша грамота во всех сибирских городех была ведома, и самовольных бы, не по закону ходящих людей вперед не было и прежнее их беззаконное дело нигде не именовалось. Да ведомо нам учинилось, что есть в Сибири старая грамота за дьячьею за Ондреевою приписью Щелкалова, что сибирским людем повелено с Москвы и из иных городов свозить жен и девиц и с ними жить по своей воле и отымати у них тех жен и девиц не велено; и ты б богомолец наш велел тое грамоту принести к себе, а взяв ее прислал к нам к Москве; а ко государеву боярину и воеводам и к дьяку от государя о том о всем писано. Милость же всещедрого и человеколюбивого Бога нашего и пречистые Богородицы и всех святых молитвы и нашего смирения благословение и молитвы да есть и будет на освященном ти верси и на всех послушающих нашего повеления и здравого учения, аминь.

Замолчал патриарх, от стены рывком вдруг отклонился, ладонями колени потирая, раскачиваться на скамье принялся. И говорит:

— Не покорящихся же самоизволен суд да постигнет… Писан на Москве лета 7130-го февраля в II день… Ну и вот, и слава Богу.

Доскрёб пером дьяк, отложил его в сторонку, подышал на лист шумно, чернила на нём испаряя, голову лохматую чуть в сторону отвёл, стал сбоку на строки любоваться; то ли доволен, то ли нет — по лицу его и не поймёшь: торчит оно из гривы, как морда рыбья из верши, — угадай-ка по ней что-нибудь; и говорит-то когда, хоть и редко, губой не дрогнет — может быть, рот у него из хряща? «Мурин и мурин», — так часто про него владыка вслух высказывается.

Поднялся тот, владыка, со скамьи, по палате, пригибаясь да охая, ходить принялся, чтобы ноги занемевшие размять. Мимо оконца проходил, остановился: серо за оконцем, с краю на край уже, похоже, затянуло небо тучами. Тихо — и тут, в палате, и там, на улице; мальчишек-то — и тех слыхать не стало. Сквознячком от рам легонько тянет — отошёл подальше от оконца: чуток сделался до сквозняков-то.

— Слава Богу, слава Богу, — говорит Филарет дьяку. — Завтра человечек, Терешка Истома, в Елисейск с казною государевой с утра отправится, дак вот и с ним-то передать чтоб… То кто потом ещё… да и когда уж… Скоро распутица… попробуй.

И благовест ещё не начинался, до службы было ждать ещё да ждать, но патриарх, оставив в комнате разбирающегося с бумагами писца, покинул, прихрамывая, крестовую, чтобы без спеху приготовиться и к вечере удалиться.

Заморозило опять на улице. Да кляще. Окна сплошь запеленало куржаком непроницаемым. Шестьдесят три утром, на градуснике смотрел, было. Сейчас не меньше.

И печь мама протопила, и камин пока ещё топится. То околеть бы нам без этого.

Силюсь представить событие почти двухтысячелетней давности — не получается — обволакивает Палестину инеем, в полушубки кутаются Богоприимец и пророчица; висит густая изморозь над Иерусалимом.

Сидят отец и мама у камина, спины греют. На отце накинута ещё и телогрейка — как бурка на Чапаеве. Мама шалью обвязалась — поясницу сохранят. Покачивается отец, вперёд-назад, вперёд-назад, на полу к чему-то будто присматривается, колени ладонями себе гладит — те у него, наверное, застыли; к камину прислушивается, к своему ли прошлому — к чему-то. Мама, в очках, носок, натянутый на электрическую лампочку, штопает.

— Почитай-ка, — говорит мне.

Взял я Евангелие, читаю:

«И проходя увидел человека, слепого от рождения…

Иисус сказал им: если бы вы были слепы, то не имели бы на себе греха; но как вы говорите, что видите, то грех остаётся на вас».

Прочитал.

Молчим.

Десять раз часы пробили.

— Десять, — говорит отец.

— Да, уж и десять… Пойду, — говорит мама. — А то завтра и не встану.

Ушла.

Ушёл вскоре и отец.

Камин протопился. Задвинул я заслонку.

Взял «Волхва», расположившись на диване и укрывшись полушубком, раскрыл книгу, но так и уснул, на первом же слове увязнув глазами. И приснился мне едущий в санях морозной зимней долгой ночью на Починки, укутанный в собачью доху, из Москвы от патриарха Филарета, отца государева, со строгой грамотой, обличающей нас, сибиряков, во всех грехах тяжких, мой предок, казак Теренька Истома, от которого и повелись мы тут, Истомины. От него да от какой-нибудь поганской жонки или от девки, уворованной в одном из русских городов. Такое вот приснилось.

<p>10</p>

Двадцать четвёртое февраля. Понедельник.

Священномученика Власия, епископа Севастийского (ок. 316); благоверного князя Всеволода, во Святом Крещении Гавриила, Псковского (1138); преподобного Димитрия Прилуцкого, Вологодского (1392); праведницы Феодоры, царицы Греческой, восстановившей почитание святых икон (ок. 867).

С этого дня на вседневном богослужении поётся Октоих.

Катавасия: «Отверзу уста моя…»

Перейти на страницу:

Похожие книги