Несмотря на то, что после усыновления я неизменно получал родительскую любовь, мысли о родной матери никуда не пропадали. Более того, с каждым годом они становились все тревожнее. Казалось, будто чем старше я становлюсь, тем старше становиться она, и мы отдаляемся из-за этого еще дальше. Узнав в девятилетнем возрасте правду о том, что родительская любовь отлична от любви к девушке, моя глубинная детская жажда к родной матери, хотел я этого или нет, начала идти наружу, стремительно нарастать во мне. Теперь мне было недостаточно узнать одну лишь причину, из-за которой я оказался в детском доме: теперь я хотел быть любим ею – своей родной матерью. Я начинал верить, что вместе с ней моя жизнь станет полноценнее, в своих фантазиях я представлял, как мы познакомимся, как будем поддерживать друг друга, что об этом никто не будет знать, что мы сможем дать вторую жизнь нашей когда-то прерванной связи – связи между матерью и сыном. Та, которую я еще даже не знал, была для меня яркой звездой, спрятанной где-то в далеком, скрытом от глаз других месте, но я верил, что, как только я найду ее, как только ее свет начнет падать в мою сторону, я окончательно сброшу с себя то бремя, которое нес с самого детства, я пойму, кто я, и таким образом обрету покой.
Я знал имя, фамилию и возраст моей биологической матери – мне рассказала об этом одна из воспитательниц, когда я учился во втором классе. Она работала в нашем детском доме все время, сколько я себя помню, и я относил ее к «хорошим» воспитательницам. Она водила меня в школу с первого класса и за это время мы более-менее поладили. Меня водили и другие воспитательницы, но только с ней я мог свободно болтать, рассказывать о своих школьных днях. И вот однажды зимой, когда мы возвращались вечером из школы, как обычно, пешком – школа была совсем недалеко от детского дома – эта воспитательница сказала мне, что провожает меня последний раз, так как уходит с работы из-за ухудшающегося здоровья, и поэтому меня будет водить другая женщина. Слова ее меня расстроили не только потому, что мне придется ходить с другой воспитательницей, которая с большой вероятностью окажется мрачной и совсем неразговорчивой, но и потому, что я давно собирался спросить у нее про маму, так как близость нашего общения в моем детском понимании позволяла сделать это, но я никак не решался; а теперь, узнав, что скоро этой возможности у меня и вовсе не будет, я решил более не медлить и сразу же обратился к ней, конечно, ни на что не надеясь.
– Ольга Валерьевна, – уверенно сказал я, – вы не могли бы сказать, как зовут мою маму? – Я смотрел на нее с поднятой головой, и она приподняла свои прямоугольные очки ближе к глазам.
– Зачем тебе знать об этом? – спросила она.
– Хочу найти ее, когда вырасту, – с таким же напором ответил я.
Она посмотрела на меня еще пару мгновений, а затем увела взгляд вперед.
– Нам нельзя говорить об этом вам, детям.
– Почему? – в недоумении спросил я.
– Есть правила, которые мы должны соблюдать на работе, – спокойно продолжала она.
В детском доме незнание о своих родителях было чем-то само собой разумеющимся. Я никогда не слышал, чтобы кто-то говорил о своих родителях. Будто это было какое-то табу. Меня всегда поражало, что никто и не пытается узнать о них, будто они чего-то боятся. Но на самом деле это был вовсе не страх – это была всеобщая глубокая обида.