Я впервые очутился среди подобной роскоши, если иметь в виду недавний скудный быт на Гимназической улице в Одессе или в лачуге на Малиновской в Харькове, а ведь больше я нигде пока не жил.

Но, вместе с тем, я не думаю, что мой отец к той поре столь уж сильно разбогател.

Об этом можно судить хотя бы по тому, что часть нашей квартиры снимал пожилой американец мистер Браун, который приехал в Советский Союз делать свой бизнес, он жил здесь с дочерью Стеллой, хорошенькой барышней, научившей меня говорить «гуд бай».

Здесь нужно обязательно учитывать, что все профессии и все должности моего отца были крышей для той главной работы, которой он занимался. И можно предположить, что та показная роскошь, в которой мы теперь жили — все эти живописные полотна, фолианты, вазы с павлинами, да и сама квартира в Пассаже, — что они тоже были крышей, своего рода декорацией для его таинственной деятельности во имя пролетарской революции.

В ту пору, как уже было сказано, отец работал директором гостиницы «Континенталь».

И было совершенно естественно — и для тех времен, о которых идет речь, и для нынешних, и, как я полагаю, для будущих, — что семья в своем полном составе ежедневно обедала в гостиничном ресторане.

Уж не знаю, как улаживался вопрос с оплатой счета: то ли отец выкладывал наличные, то ли ему записывали в тетрадку, до получки, то ли кормили бесплатно — просто из уважения к директорской должности.

Не помню и того, чем кормили.

Может быть, память намеренно стерла эти обеденные меню, уловив их кощунственность рядом с телами умерших на Крещатике.

Помню другое.

В вестибюле гостиницы бил фонтан: пенные струи взлетали над горловиной, рассыпаясь хрустальными брызгами.

А на пузырящейся воде, в круглой чаше фонтана, лежали плашмя зеленые листья кувшинок и плавали в воде сами цветки, нежнобелые лилии с сочными стеблями, упоенные обилием влаги.

В большом, как вокзал, ресторанном зале головокружительно высокий потолок сверкал серебром. Он был как бы зеркалом, в котором отражались рожки люстр, белые скатерти столов, разноцветье блюд и бокалов, головы людей — в том числе моя рыжеволосая голова.

Я потянулся к отцу, сидевшему рядом со мной, и спросил: где взяли такую красивую серебряную краску? И почему ее нету в моем ящичке с акварелью, которой я вдохновенно пятнал страницы альбома?

Отец, воздев глаза к потолку, отвечал, что это, наверное, не краска, а обертки с шоколадных конфет, фифцерки, наклеенные на потолок. Вот если с конфеты снять фифцерку и раскатать ее ноготком на гладком столе, так, чтобы исчезли все морщинки, так, чтобы листок засиял, зазвенел, — а потом этот листочек приклеить к потолку, а рядом еще и еще, — но для этого нужно съесть очень много конфет, не сразу, конечно, и не выбросить ни одной обертки, — то вот тогда и будет такая потрясающая красота, такая невиданная роскошь, как в «Континентале», — объяснял мне отец.

При этом он улыбался — может быть, столь зло шутил.

Но я еще очень долго — при нем и уже без него — копил в коробочке разглаженные ногтем серебряные обертки от конфет — увы, не столь уж часто они мне доставались! — и всё мечтал, что когда-нибудь у меня будет собственный дом, а в нем огромный зал с высоченным потолком и, может быть, даже с фонтаном, а в нем, на глади воды, будут плавать зеленые плоские листья кувшинок и белые цветы с сочными стеблями, — а потолок зала я оклею сияющим серебром…

Но потом, в бессчетных переездах, эти серебряные бумажки затерялись и мечта не сбылась.

Что до отцовских шуток, то я полагаю, что он таким образом тешил свой острый парадоксальный ум, свое взрослое тщеславие.

И еще, я думаю, он приучал меня с самого раннего возраста улавливать двойственность мира, в котором нам выпало жить.

Однажды дома он читал газету, а я вертелся рядом, пытаясь привлечь его внимание и, сопоставив буквы на листе разворота, спросил его:

— В «Правде» пишут правду, а в «Известиях» врут?

На что он отвечал:

— Бывает, что и в «Известиях» пишут правду. А бывает, что и в «Правде» врут…

Будучи человеком, причастным к журналистике, он не решался открыть мне, что врут всегда и везде.

В другой раз я пристал к нему с похожим вопросом:

— В цирке — клоуны, а в церкви — покойники?

— Бывают и в церкви клоуны. А бывают и в цирке покойники… — отвечал он.

И я обмирал душой, улавливая сложность окружающего мира.

Однажды мы все втроем — отец, мама и я, ведь тогда мы еще были вместе, — погожим летним днем купались в Днепре.

Наверное, обратно следовало идти тем же пологим, наискосок крутизны, песчаным спуском, которым спускались к воде.

Но отец, измерив взглядом обрыв, как бы просчитав все риски и все выгоды, тоном, не допускающим возражений, приказал: поднимаемся здесь, напрямик, за мной!.. И полез первым.

Ему-то, конечно, хорошо было: высокому, длинноногому, поджарому. Но и то он двигался вверх короткими стежками, зигзагами, иногда цепляясь за ползучие ветви кустарника, — еще метр, еще полметра…

Мама покорно, молча, может быть кляня его сквозь зубы, карабкалась следом.

Перейти на страницу:

Похожие книги