Странно — или, наоборот, в том не было ничего странного, — но, сидя за столом напротив художественного руководителя балетной академии, я вдруг ощутил себя помолодевшим лет эдак на полета.

Будто бы опять переместился в сорок шестой — в тот год, когда в Вене родился Акимов, — а я, первокурсник Литературного института, делал свои первые шаги в журналистике, имея на руках удостоверение внештатного корреспондента газеты «Московский комсомолец».

Еще не забылся навык: раскрытый блокнот, легкий карандаш, не слишком мучительные для собеседника вопросы, далекие от исповедальности ответы.

Это было совсем иным делом, нежели писательский надрывный труд.

Прежде всего потому, что там — в окаянной прозе, к которой ты будто бы приговорен. — всё лично выстрадано, выношено в сердце годами и десятилетиями, окроплено слезами, а уж после.

Здесь же не было нужды самого себя приносить в жертву.

Я был здесь всего лишь гостем. Гостем в балетной академии. Гостем в собственной молодости.

Вдруг вспомнилась фраза из этюда еще одной моей студентки-первокурсницы, объяснявшей, почему предпочла занятия литературой своим недавним опытам в газетном ремесле: «Журналисты пишут о чужих людях, а писатели — о родных». Сколько в этом восхитительной наивности, но, вместе с тем, как точно сказано!

Мои же нынешние ощущения как бы сопрягали одно с другим.

Да, я чувствовал себя журналистом, даже репортером, пытающимся с чужих слов нарисовать портрет человека, которого никогда в жизни не видел, и лишь совсем недавно — вот только что! — узнал о его существовании.

Но этот неведомый человек был мне родным, был частью меня самого, или же я был его частью, или мы вместе были частями, осколками, дребезгами одного целого, теперь уже исчезнувшего. И обрести друг друга — значило воскресить, вернуть того, кто исчез. Хотя бы так, хотя бы отчасти.

Я уже выполнил данное мне поручение: передал Акимову из рук в руки пакет, присланный мне из Лондона, большую фотографию, где он, долгогривый, как дьячок, или же, чтоб современней, как хипарь, стоял рядом с Тамарой Финч, Тамарой Чинаровой, моей сестрой.

И ему, повидимому, передались те же ощущения, что владели мной.

Он покачал головой, улыбнулся:

— Еще молодые: и она, и я… Ведь мы знакомы уже более тридцати лет! В шестьдесят восьмом я впервые был на гастролях в Лондоне, а она была нашей переводчицей. С тех пор и дружим. Я бывал у нее дома, в Литтл Болтонсе. Но она никогда не говорила мне о том, что у нее есть брат…

— Да она и не знала об этом. И я не знал. Понимаете…

Я опять завел речь про то, как с детских лет считал своей сестрой Тамару Туманову, и как передал в Беверли Хиллс с композитором Дмитрием Тёмкиным ее детские фотографии, а она, ответно, передала свой взрослый портрет в лебединых перьях Одетты-Одиллии, уже в расцвете своей сценической и экранной славы, с дарственной надписью, но почему-то ни словом не обмолвилась о том, что эта девочка на снимках — вовсе не она…

Рассказывая, я пристально наблюдал за выражением лица своего собеседника.

Ведь теперь-то я уже знал, что Тамара Туманова — это очень громкое имя в искусстве, в балете, а Тамара Чинарова, Тамара Финч — это не самое громкое имя.

Именно так объясняла диспозицию моя сестра в одной из первых наших бесед. Может быть, она не исключала и того, что я намеренно клеился в братья к более знаменитой балерине.

Однако лицо Бориса Акимова, покуда я вел свой рассказ, оставалось до странности безучастным.

— Знаете, — сказал он потом, наклонясь ко мне и почему-то понизив голос, — я никогда ничего не знал, не имел понятия ни о какой Тамаре Тумановой. Ведь в Советском Союзе не больно-то распространялись о звездах русской эмиграции, их попросту замалчивали, будто их и не было…

Я торопливо записывал эту речь в свой репортерский блокнот, переплетенный в синюю кожу.

— Знаете, от кого я впервые услышал имя Тумановой? — он поднял палец, взывая к моему вниманию, чтобы я тоже услышал то, что когда-то услышал он. — От Тамары Финч! Это она рассказала мне о своих подругах по балетной студии в Париже: о Тамаре Тумановой, об Ирине Бароновой, о Татьяне Рябушинской. Все эти имена я впервые слышал от нее. И она ведь об этом не только рассказывала своим друзьям — она публиковала статьи в журналах, выступала с докладами…

(Когда я перескажу Тамаре по телефону этот разговор с Акимовым, она откликнется не без горечи: «Ну, и кому теперь всё это нужно?»).

А он продолжал:

— Потом, правда, все лишь об этом и судачили: ах, Анна Павлова, ах, Тамара Карсавина, ах, Нижинский, ах-ах! Как обычно у нас: будто бы до этого ничего своего и не было… Разные ловкачи стали лепить один за другим спектакли с лейблами: хореография Дягилева, Баланчина, реконструкция постановки Фокина. И везли их показывать всему свету!.. А кто открыл, что это сплошная липа? Тамара Финч. Ведь она, может быть, последний человек, который своими глазами видел балеты Фокина, Дягилева. Она не только видела, но и сама танцевала в них — еще девочкой…

(«Ну, и кому теперь всё это нужно?»).

Перейти на страницу:

Похожие книги