– И не думаю, чтобы ещё когда-то раздевала детей догола…

* * *

У Кати же от пережитого, от общего безумия в семье, помноженного на безумие в стране, пропало молоко. С детскими смесями дело обстояло самым тощим образом, кормить прозрачного Дымчика было нечем. Договорились с какой-то кормящей мамашей-одиночкой из соседнего подъезда, но однажды, придя за порцией сцеженного молока, Катя увидела у той на кухонном подоконнике длинный ряд пивных бутылок…

Катя ходила бешеная, с окаменелым лицом, за ребёнка становилось страшно.

Вообще, было страшно за семью. Остановки в их районе были заклеены мерзкими листовками свинцоворожих черносотенных публицистов. Там и тут молва выдыхала вонючий выплеск антисемитской волны, и всё это отравляло воздух далеко вокруг, как засорившаяся канализационная труба изливает мутное содержимое на дорожки парка и детскую площадку, и тогда уже ни запах роз, ни новенькая горка никого не могут порадовать. Великий и прекрасный город на Неве вонял, как разлившийся канализационный коллектор, и наличие в нём Эрмитажа, Ростральных колонн, Медного всадника или Клодтовых коней не успокаивало и не вдохновляло.

Каждый день Катя приносила очередную жуть о нападениях в подъездах, на рынках, у ларьков.

«Маргариту Ефимовну у метро хулиган ударил кулаком в лицо! – встречала она Гуревича в дверях, – очки треснули, и нос сломан!». Или: «Мне сегодня Танька с третьего этажа сказала, что погром назначен уже точно на первое мая и меня с детьми она готова прятать в кладовке».

«А разве это не меня придут громить? – криво усмехаясь, уточнял Гуревич. – Или пусть меня? Или в кладовке тесно?»

Однажды ночью она обняла его, прижалась грудью, животом к его спине и хриплым шёпотом сказала:

– Давай перейдём границу!

Он молчал, чувствуя, что вступает под своды страшного сна с каким-то новым леденящим сюжетом, одолеть который у него просто не будет сил. Кое-что уже знал из писем сокурсников и сослуживцев, перелетевших в Зазеркалье: там надо сдавать сложнейший аттестационный экзамен, да ещё на этом невозможном языке, не похожем ни на какой европейский.

– Сегодня звонила Софа Акчурина, – сдавленно проговорила Катя. – Они с Тимой тоже собираются, но в Штаты… Софке сосед, пьяная морда, сказал вчера, что скоро дадут сигнал к наступлению – ракетой из Петропавловки, – и тогда он лично придёт её резать «за унижение»: она недавно заставила его лужу в подъезде подтереть, которую он же и нассал.

Гуревич не отвечал, ему просто нечего было ответить. Тут надо быть членом Пушкинского общества, чтобы в культурном забытьи, поверх этих пьяных слизняков и нассанных луж, читать и читать километры божественных строк нашего – да-да, русского гения.

– Ты меня слышишь или я должна заорать?

Он молчал…

– Сволочь! – выдохнула Катя. – Если бы я, а не ты, была евреем, ты бы сейчас летел за мной и детьми на собственном пердячем пару, умоляя пустить тебя в самолёт! А я бы не пустила…

Это было самым грубым из всего, что Катя сказала ему в жизни. Гуревича так потрясло отчаяние в её словах, что он сдался. Вернее, это он потом так описывал судьбоносный момент сыновьям; потом, лет двадцать спустя. Катя в такие минуты помалкивала: предоставляла мужу достойную сцену. Уж она-то знала правду. Но не станешь живописать этим насмешливым бугаям, бойцу лётных и бойцу десантных частей одной из лучших армий мира, как в ответ на её грубость папа содрогнулся, крутнулся к ней, обречённо прижался, и…

…ну, в общем…

И поплыла, разгоняясь, карусель, и завертелась центрифуга, и засвистала знакомая многим дурная свистопляска, в вихре которой Катя носилась, билась, металась, выстаивала очереди по разным адресам, конторам и нуждам, внутренне и душевно как-то отдалившись от Гуревича – по техническим, вернее, бытовым, вернее, преддорожным, хотелось ему верить, причинам.

Она записалась на курсы иврита и заполняла там немыслимыми закорюками толстую тетрадь, громко повторяя дома сочетания слогов, напоминавших детскую абракадабру. (Из всех этих слов Гуревич различал только «шалом», потому что в начальной школе у них учился мальчик по имени Игорь Шалом. Почему-то в случае именно этого языка замечательная память Гуревича давала решительный сбой.)

А ещё Катя заполучила где-то свидетельство об окончании курсов для работников детсадов и яслей, и говорила, что всегда мечтала заниматься детьми и откроет там – вот увидишь, Гуревич, ты мне веришь, Гуревич? – частные дорогие ясли. Мы увидим, Гуревич, небо в алмазах. Мы отдохнём!

Катя жила в эти месяцы на каком-то постоянном взводе.

Перейти на страницу:

Все книги серии Большая проза Дины Рубиной

Похожие книги