«Слушайте. Вы знаете, что все это кончилось, кончилось — навсегда. Тех домов — нет. Деревья (наш тополь в Трехпрудном, особенно один, огромный, который отец посадил своими руками в день рождения своего единственного сына), тех деревьев нет. Нас, какими мы были — больше нет. Все сгорело дотла, опустилось до дна, утонуло. Все, что осталось — осталось в нас: в Вас, во мне, в Асе и в немногих других. Не смейтесь, но разве мы не последние из могикан? И я горда презрительным «пережитком», как называют нас коммунисты. Я рада быть пережитком, потому все, что я представляю, переживет даже меня (и их!)».
Цветаева начала писать об отце небольшие отрывки, которые хотела объединить под названием «Отец и его музей». (Позже она написала дополнительные очерки о нем на французском, надеясь заработать немного денег во французских журналах, но они никогда не появились.) Она изображает отца, тоскуя по прошлому, идеализируя его преданность музею, который он создал. Она подчеркивает в нем отсутствие тщеславия, но мало говорит о его любви к искусству или о его чувствах к жене и детям, на фоне белого мрамора музея и холодных изваяний, стремящегося к достижению ради самого достижения. Даже пышность открытия музея, с посещением царя, произвело на юную Цветаеву впечатление, как символ триумфа ее отца. И все же, в этих зрелых размышлениях он остается таким же далеким, каким был в детстве. Во время работы над эссе об отце Цветаева обратилась к следующей части семейной саги, в очерке «Дом у Старого Пимена» она позволила воспоминаниям и воображению блуждать так же свободно, как в ее снах. Дед Андрея и Валерии Иловайский жил в этом доме со второй женой Александрой Александровной и их тремя детьми: Сергеем, Надей — которую Цветаева обожала в детстве — и Олей, которая исчезла, когда вышла замуж за еврея. Марина и Ася были в доме лишь однажды, но это была прекрасная декорация для Цветаевой, чтобы поднять темы, над которыми она размышляла: молодая женщина выходит замуж за старого и нелюбимого; зависть и надзор матери за дочерьми, и, наконец, идея всемогущей судьбы.
Цветаева могла приписать Александре Александровне Иловайской некоторые чувства, которые, как она ощущала, испытывала ее собственная мать, хотя в эссе две женщины рассматриваются в противопоставлении. Александра Александровна, красивая молодая женщина, которая вышла замуж за могущественного старика, стала затем олицетворением многих страдающих женщин. Она жила в рабстве у человека, чьи принципы принадлежали к другому времени, который был суровым и пугающим, человеком, воздействию которого на Александру Александровну Цветаева могла быть свидетелем:
«Когда знаешь, что никогда, никуда, начинаешь жить тут. Так. Приживаешься в камере. То, что при входе казалось безумием и беззаконием, становится мерой вещей. Тюремщик же, видя покорность, немножко сдает, и начинается чудовищный союз, но настоящий союз узника с тюремщиком, нелюбящей с нелюбимым, лепка — ее по образу и подобию».
В ответ на горечь и разочарование своего «чудовищного брака» Александра Александровна сдерживала дочь бесконечными запретами. Если она похоронила себя заживо в этом доме, то она также препятствовала радости и счастью дочери, исполнению ее желаний:
«И вот, подсознательное (подчеркиваю это трижды) вымещение на дочерях собственной загубленной жизни. […] Она их жестокой рукой зажимала, не давала им ходу, чтобы ее женские отпрыски тоже не были счастливые. […] А разве она знала, что — вымещает? Это знающая природа в ней вымещала, мстила за попранную себя».
В письме к Буниной Цветаева писала об Александре Александровне: «В ней жила подавленная, раздавленная юность. Все, что было сокрушено, пошло войной на жизнь дочерей (Подсознательно: я не жила — и вы не должны!). Все это в глубочайшей сути женского бытия (не-бытия)». Это не было ни реалистическим описанием Александры Александровны, ни портретом ее матери, но было составным эскизом отношений матери и дочери, как их подсознательно впитала сама Цветаева. Однако в семье Иловайских был еще и сын, и Цветаева проводит явное разграничение: «Матерью она [Александра Александровна] была сыну, не дочерям. […] А можно ли, я только ставлю вопрос, а неизбежно ли, а так ли уж непреложно — любить ребенка от нелюбимого, может быть — невыносимого? Анна Каренина смогла, но то был сын, сын — в нее, сын — ее, само — сын, сын ее души». Лучшего описания чувства Цветаевой к Муру не найти.
К сожалению, Эфрон и Аля видели в Цветаевой мать, которую она изобразила в очерке «Дом у Старого Пимена». В письме к Буниной, написанном в ноябре 1934 года, Цветаева описывала, как нечаянно услышала, о чем они шепчутся на кухне. Аля говорила о ней с надменным пренебрежением, а когда Цветаева обратилась к Эфрону и спросила его, что он чувствовал, когда слышал это, он ответил: «Ничего». Она добавила: «Ив Алином присутствии он говорит, что я живая Александра Александровна Иловайская, потому так хорошо ее описала».