Она не могла отрицать раскола семьи, который произошел, когда Аля в феврале 1935 года съехала с квартиры. Цветаева сообщила Буниной, что у нее была назначена лекция, но когда она попросила Алю сделать ей одолжение и позаниматься с Муром, Аля замешкалась. Цветаева рассердилась, сказав Але, что это позор — вести себя так в день ее лекции. Аля ответила: «Ты в любом случае опозорена». Одно резкое слово следовало за другим, и когда Аля сказала: «Ты зашла довольно далеко. Все знают, что ты лгунья», Цветаева ударила свою двадцатитрехлетнюю дочь. Потом, писала она: «Сергей пришел в ярость (против меня), сказал ей, что она не должна больше оставаться ни минуты, и дал ей денег на расходы». В письме она признает, что неправильно было бить взрослую дочь, «но я бы ударила всякого, включая президента республики, кто сказал бы такое. […] Моя дочь первая, кто меня презирает, и, несомненно, будет последней, если ее дети не последуют ее примеру». Аля ушла, а «с ней — помощь, которую она мне оказывала (последние два года — по принуждению). Ушли также и ее невыносимое сопротивление и насмешки». Аля остановилась у друзей и через некоторое время вернулась обратно, но напряжение в семье оставалось.
В 1935 году на мир всерьез стала спускаться тьма. В этот год мир стал свидетелем присоединения к Германии Саар, вторжения Италии в Абиссинию, атаки Нюрнбергского закона против евреев и начало репрессий. Внутренний мир Цветаевой был так же мрачен, роковое решение о возвращении в Россию нависло над семьей.
Глава двадцать третья
ДАЛЬНЕЙШИЙ УХОД
В синее небо ширя глаза —
Как восклицаешь: — Будет гроза!
На проходимца вскинувши бровь —
Как восклицаешь: — Будет любовь!
Сквозь равнодушья серые мхи —
Так восклицаю: — Будут стихи!
К 1935 году Эфрон был генеральным секретарем Союза возвращения на родину; Аля работала в журнале «Наш союз», Мур начал примыкать к отцу и сестре. Цветаева тем временем переосмысливала, воссоздавала свое прошлое. Она писала Тесковой, что теперь обнаружила, что подсознательно никогда не покидала свой московский дом, никогда не хотела покинуть его: «Почему-то у меня никогда, ни на одной квартире, в коридоре нет света. И вдруг, недавно, поняла: — Господи, да у нас в Трехпрудном был темный коридор, и я еще всегда глаза зажимала, чтобы еще темней… Ведь это я — восстанавливаю». Цветаева пряталась от «современности», от новых сил, поднимавшихся вокруг нее: коммунизма, фашизма, нацизма. Так она не могла понять и мира, из которого неожиданно, в июне 1935 года, прибыл Пастернак. Он пережил глубокий личный кризис и находился в санатории для лечения бессонницы и депрессии, когда Сталин направил его в Париж делегатом Международного конгресса писателей в защиту культуры. В России увеличивался сталинский террор, а на Западе многие видели выбор между нацизмом и коммунизмом.
Цветаева и Пастернак встретились в залах конференции, но это едва ли была та волнующая встреча, о которой оба мечтали и писали. «Какая не-встреча!» — писала Цветаева. Она сообщала Тесковой, что Пастернак шепотом сказал ей: «Я не посмел не поехать, ко мне приехал секретарь Сталина, я — испугался. (Он страшно не хотел ехать без красавицы-жены, а его посадили в авион и повезли.) Тон Цветаевой выражает полное презрение к такому отсутствию «бесстрашия». Годы спустя Елена Федотова, жена религиозного философа Георгия Федотова, вспоминала, как Цветаева сказала ей, что Пастернак прошептал: «Марина, не езжайте в Россию, там холодно, сплошной сквозняк».
Во время своего пребывания в Париже Пастернак посетил Эфронов. Хотя Пастернак вспоминал в автобиографическом эссе, что муж Цветаевой был «очаровательный, утонченный и стойкий человек, и я полюбил его, как брата», он наверняка должен был понять, что Сергей — советский агент. Биограф Пастернака Лиза Флейшман обращает внимание на то, что «сильно выраженные политические пристрастия ее семьи и кризис, мучивший Пастернака, предотвратили любое искреннее обсуждение вопроса: стоит ли Цветаевой вернуться на Родину… И в ее доме Пастернак чувствовал себя даже больше узником своего лже-официального статуса «первого советского поэта», чем в Москве или даже на парижском конгрессе. Самые близкие ему в Париже люди были гораздо более просоветски настроены, чем он, и рассказывать им о том, что его беспокоит, передавать свои сомнения насчет режима арестов и депортаций (включая известия о Мандельштаме, с которым у Цветаевой был до революции роман) было просто выше его сил».