Когда Штейгер сообщил ей об ожидаемой операции, она истолковала это, как «сыновнее» поведение, и захотела знать все подробности его болезни. Она обещала ответить на письмо Штейгера из шестнадцати страниц, в котором он, вероятно, пытался исправить ее ошибочное представление о его чувствах к ней; она продолжала откладывать ответ. Вместо этого она нафантазировала полное слияние с ним: «Иногда я думаю, что Вы — это я». 21 августа она, наконец, ответила на письмо, которое назвала «столь же важным, как объявление войны или мира», но ее письмо было, скорее, не ответом, а требованием покорности ей. Ее любовь была материнской, был ее «долг» перед Муром:
«Дав жизнь моим детям (я говорю о сыне; об Але скажу в другой раз), я должна, столько сколько буду нужна ему, отдавать ему предпочтение перед всем: перед поэзией, перед Вами, перед собой, перед всеми просторами моей души. […] Я покупаю этим (всю жизнь купила) мою внутреннюю свободу — мою неизмеримую свободу. Только поэтому у меня есть такие стихи. В этой свободе мы будем жить, Вы и я. Наше королевство — не от мира сего».
Хотя «их королевство было не от мира сего», Цветаева стала настаивать на встрече. Штейгер приедет в Париж в сентябре, или она посетит его в Швейцарии. Его молчание пробудило в ней страх, что снова она действовала «слишком». «Убедите меня, что я нужна Вам […] Тогда все будет хорошо, потому что тогда я смогу творить чудеса». Но он не убедил ее, и чудес не было. Он писал в ответ, что она неправильно поняла его, и что, выписавшись из больницы в ноябре, он поедет в Париж навестить друзей, тех самых русских поэтов, которых она презирала. Это причинило ей сильную боль. В своем ответе она пыталась прикрыть свою рану гневом и гордостью. В конце концов, она поняла, что на самом деле не интересовала его. «Да. Мне поверилось, что я кому-то — как хлеб — нужна», — писала она Тесковой. — А оказалось — не хлеб нужен, а пепельница с окурками: не я — а Адамович и Comp. — Горько. — Глупо. — Жалко».
В 1938 году, когда «Стихи сироте», цикл из шести стихотворений, написанных Штейгеру, готовился к публикации, Цветаева добавила в качестве эпиграфа популярную песенку:
Это добавило как раз то ироническое искажение, которого она хотела.
В ноябре Штейгер приехал повидаться с Цветаевой. Несмотря на свою боль, она постаралась помочь ему, представив Иваску, которому писала: «Он стоит того, чтобы с ним переписываться, и, в любом случае, Вам следует ему ответить. Он очень способный. […] И не забудьте — он смертельно болен». Хотя Цветаева была обижена и разочарована, она вела себя менее агрессивно, чем раньше в подобных ситуациях. Возможно, она была слишком утомлена. Она писала Иваску: «Вы можете дать только богатому и помочь только сильному — это опыт моей жизни и этого лета». Больше она никогда не видела Штейгера.
Глава двадцать четвертая
РОКОВОЙ ГОД,
1 9 3 7
Черная дума, черная доля, черная жизнь
После того как Штейгер отверг ее, Цветаева так видела себя в коротких лирических стихах: «…явственно желтый, решительно ржавый / Один такой лист на вершине — забыт». Она, возможно, размышляла над строчками стихотворения А. С. Пушкина «Я пережил свои желанья»: «Один — на ветке обнаженной / Трепещет запоздалый лист!..»
К столетию со дня смерти Пушкина в 1937 году Цветаева представила «Стихи к Пушкину», цикл, написанный в 1931 году, «Современным запискам», которые, к ее удивлению, приняли его. «Страшно-резкие, страшно-вольные, ничего общего с канонизированным Пушкиным не имеющие, и все имеющие — обратное канону, — писала она Тесковой. — Они внутренне — революционны». Она также перевела несколько стихов Пушкина на французский.
В прозаическом эссе «Мой Пушкин» Цветаева снова возвратилась к своему детству, и, как и в других прозаических вещах того периода, она старалась понять силы, ее сформировавшие. Ходасевич удачно описал это, как исследование по детской психологии. Эссе начинается с образа поэта, олицетворенного Пушкиным, и с первой встречи с ним на картине в спальне матери, изображающей роковую дуэль с графом Дантесом. Но по мнению Цветаевой, Пушкина убил не ничтожный граф, а «все они». Тогда, когда ей было четыре года, родилось ее поэтическое «я»: «С пушкинской дуэли во мне началась сестра».
Цветаева снова встретилась с Пушкиным, когда ее взяли на прогулку к памятнику Пушкина, недалеко от их дома. Так как дед Пушкина происходил из Эфиопии, Цветаева заявляет свое отношение к Пушкину как к негру, аутсайдеру: «русский поэт — негр, поэт — негр, и поэта — убили». Она пишет в эссе: «Памятник Пушкина я любила за черноту — обратную белизне домашних богов», вероятно, статуй отца. Он был «живое доказательство низости и мертвости расистской теории, живое доказательство — ее обратного. Пушкин есть факт, опрокидывающий теорию».