Этим летом Цветаева переехала с Муром в маленький отель в Париже на Бульвар Пастер. Это было лето Мюнхенского кризиса. Гитлер ускорил наступление на Чехию, и страх войны распространялся в Европе. Россия обещала прийти на помощь Чехии, но западные союзники — Франция и Великобритания колебались. Теперь Цветаева начала читать газеты, стала интересоваться политическими новостями. 24 сентября, когда война казалась близкой, она писала Тесковой, что верит, что Россия спасет Чехию. После Мюнхенского предательства и немецкой оккупации Судетской области, она горюет о Чехии, как о лучшем друге. Далекая Чехия стала для Цветаевой землей ее грез, той «невозможной любовью», которую олицетворяла статуя молодого рыцаря, охранявшего реку на пражском мосту. Она просила Тескову прислать ей большую фотографию рыцаря, книгу о Чехии и длинное ожерелье из богемского хрусталя. В ноябре она послала Тесковой несколько стихотворений под названием «Сентябрь» из цикла «Стихи к Чехии». Боль и возмущение вновь пробудили в ней творческие силы; стихи обрушились на нее потоком. Со времен стихов о Белой армии ничто так не вдохновляло ее. Люди сожалели о Чехии, а она хотела большего: она хотела активного сопротивления:
«Все это то же малодушие, и косность, и жир (или — тяга к нему!) — которые сделали то, что сделали. Я в цельности и зрячести своего негодования — совершенно одинока. Я не хочу, чтобы всех их жалели: нельзя жалеть живого, зарытого в яму: нужно живого — выкопать, а зарывшего — положить».
В ту зиму 1938–1939 года Цветаева страдала, однако ее внутренняя сила не позволила ей сломаться. Частично ее сила, несомненно, была порождена гордостью. Более того: Цветаева отождествляла себя с Чехией и чувствовала, что будь она молодой, она бы хотела бороться. Малый огонь личной веры продолжал ярко гореть. Как она писала Тесковой в начале того ужасного 1939 года: «Ну, еще раз — с Новым Годом! Дай Бог — всего хорошего, чего нету, и сохрани Бог — то хорошее, что есть. А есть — всегда, — хотя бы тот моральный закон внутри нас, о котором говорил Кант. И то — звездное небо!» Но когда немецкие войска оккупировали всю Чехию в марте, тон ее изменился. «Март», второй цикл стихов, обращенный к Чехии, полон отчаяния и вызова:
Жена Федотова вспоминает тот период, когда ей представился случай постучать в дверь к Цветаевой:
«Марина Ивановна, казалось, обрадовалась моему визиту и стала мне объяснять, что должна будет ехать в Россию, что она должна бежать от своих соседей; что она не может держать в школе сына из-за одноклассников; что, в конце концов, с приближением войны она просто умрет с голоду, и что никто все равно не опубликует ее. В следующую минуту она читала мне, к моей великой радости, погребальную песнь Чехии. «Современные записки» фактически хотели опубликовать это стихотворение, но Цветаева уже решила ехать в Россию и не отваживалась публиковаться в эмигрантских изданиях».
Мур, по ее словам, находился в комнате, но ее присутствие не заставило его выключить радио или хотя бы уменьшить громкость.
Цветаева уже была в платежной ведомости советского посольства и получала жалование Эфрона. Час последнего прощания пришел. Саломея Гальперн, которая переехала в Лондон, приехала в Париж главным образом для того, чтобы присутствовать при отъезде подруги. В начале июня Цветаева с Муром пошли попрощаться со Слонимом. То был час воспоминания, нежности и ностальгии для обоих, хотя Мур, казалось, скучал. Цветаева читала некоторые из своих стихов. У нее не было иллюзий; она сказала, что, возможно, никогда не сможет публиковаться. Здесь Мур вмешался: «Но мама, ты никогда не хочешь верить; увидишь — все будет хорошо». Слоним проводил их до лифта и, безмолвный от чувств, переполнявших его, обнял Цветаеву.
В письме к Тесковой, датированном 7 июня, Цветаева пишет о своем близком отъезде, что у нее «выбора не было: нельзя бросать человека в беде, я с этим родилась, да и Муру в таком городе как Париж — не жизнь, не рост… Ну — вот». Но она знает, с какой опасностью сталкивается: «Боже, до чего — тоска! сейчас, сгоряча, в сплошной горячке рук — и головы — и погоды — еще не дочувствываю, но знаю, что меня ждет: себя — знаю! Шею себе сверну — глядя назад: на Вас, на ваш мир, на наш мир…»
Утром своего последнего дня в Париже, 12 июня, она написала прощальное письмо Ариадне Берг: «Я разбужена самым верным из будильников — сердцем. […] Едем без проводов: как Мур говорит — «ni fleurs ni couronnes (ни цветов, ни венков)», — как собаки — как грустно (и грубо) говорю я. Не позволили, но мои близкие и друзья знают — и внутренне провожают. Знаю, что и Вы незримо будете нынче стоять на пристани».