Их снова спасла Ломоносова, приславшая денег. Цветаева употребила все усилия для продажи перевода «Молодца». Кроме крайне необходимых денег, она надеялась на то, что успех откроет для нее французские литературные журналы. Друзья пытались представить ее французским редакторам, представить в литературных салонах, но безуспешно. Ее подруга Извольская вспоминала чтение, которое она устроила у знаменитой Натали Барней, амазонки Парижа, чей дом был местом встречи парижских писателей и художников:
«Я сопровождала Цветаеву и очень надеялась, что она найдет там помощь и признание. Марина читала свой перевод «Молодца» на французский. Его приняли в полной тишине. Увы, русский молодец не соответствовал снобистской атмосфере, царившей в этом доме. Я думаю, другие парижские круги, возможно, оценили бы ее по достоинству, но после фиаско на этом чтении, Марина ушла в свое одиночество».
Цветаева ощущала, что ее поэзия не достигает аудитории, что люди хотят, как она писала Тесковой, чтобы ее стихи были «1. попроще 2. повеселей 3. понарядней». Цветаева чувствовала себя покинутой, униженной, отвергнутой. Ее письма Тесковой и Ломоносовой в феврале 1931 года были криками о помощи, о любви. Тесковой она писала: «Все меня выталкивает в Россию, в которую я ехать не могу. Здесь я не нужна. Там я не возможна». Открылись старые раны: она чувствовала, что ее никогда не любили так, как она того заслуживала.
«Люди не очень любили меня; они приходили ко мне с чем-то еще, за чем-то еще — с детства и по сей день, — писала она Ломоносовой. Моя мать восхищалась мной, но любила мою младшую сестру. Людям не приходило в голову, что им можно (или следует) любить меня!»
В марте Цветаева узнала, что Пастернак оставил жену, потому что полюбил другую, замужнюю женщину. Известие пришло, как шок, к Цветаевой, которая услышала об этом, когда была приглашена на встречу с Борисом Пильняком, советским писателем, недавно прибывшим из Москвы. Она притворилась, будто уже слышала новость. Очень расстроенная, она писала Тесковой:
«Теперь — пусто. Мне не к кому в Россию. Жена, сын — чту. Но новая любовь — отстраняюсь. Поймите меня правильно, дорогая Анна Антоновна: не ревность. Но — раз без меня обошлись! У меня к Б<орису> было такое чувство, что: буду умирать — его позову. Потому что чувствовала его, несмотря на семью, совершенно одиноким: моим. Теперь мое место замещено […] Острой боли не чувствую. Пустота…»
Летом 1931 года настроение Цветаевой стало еще более подавленным. У Эфрона не было работы, а с растущей во Франции безработицей у него практически не было надежды ее найти. Чешское пособие часто задерживали, и оно было уменьшено наполовину. «Воля России», эмигрантское издание, которое всегда принимало работы Цветаевой и платило хорошие гонорары, начало «прогорать». Единственный надежный литературный доход Цветаевой приносили весенние поэтические чтения, но его едва хватало, чтобы покрыть основные расходы семьи. В то же время на некоторых друзей Эфронов больше нельзя было рассчитывать: Извольская уехала в Японию, Мирский уезжал в Советский Союз, на других повлиял экономический кризис. Цветаева продала несколько колец и шелковых платьев, подаренных ей богатыми покровителями. Вынужденная курить папиросные окурки, которые сберегла, она больше не могла позволить себе покупать лекарства от кашля для Эфрона. «Хожу вокруг и плачу, не от унижения, а от приступов кашля, которые буду слышать всю ночь. И от сознания несправедливости жизни».
Она провела лето 1931 года одна с Муром в Медоне. Эфрона и Алю пригласили друзья: его — в горы, ее — на море. Мур был «сложным» шестилетним ребенком, очень крупным для своего возраста, шумным и активным. Цветаева обожала его, не понимая его потребностей и делая его трудным и требовательным. Тогда как когда-то она чувствовала, что потребности Али должны занимать второе место после ее поэзии, она писала Ломоносовой о том, что «он не должен страдать из-за того, что я пишу стихи — пусть стихи страдают (как это и происходит на самом деле)». Однако ее терпение начало истощаться. Она писала Гальперн:
«Аля в Бретани. Мое лето напоминает принудительный труд, весь день тяжелая работа или прогулки с Муром в дождь под непрерывный аккомпанемент его болтовни о машине или машинах, о марках, скоростях и так далее. С шести лет он перепрыгнул на десять (в направлении, которое я ненавижу). Когда ему будет шестнадцать, надеюсь, он это перерастет (наговорился бы! А то не помолчит ни секунды…)».