И не только в смысле литературного «круга» – во многих других отношениях тоже. При всей его скудости бюджет семьи был определенным: «иждивение» Цветаевой и стипендия Эфрона; авторские и редакторские гонорары дополняли его. Жизнь была заполнена до краев. Помимо учебы в университете – дело приближалось к выпускным экзаменам и дипломной работе – Сергей Яковлевич состоял редактором журнала, казначеем Союза, тащил на себе множество других общественных обязанностей: «завален делами, явно добрыми, т. е. бессеребряными». Он не мог отказаться и от увлечения театром; вместе с актером А. Бреем и художником Н. Исцеленовым они затеяли драматическую студию (в ней предполагалось поставить «Метель» Цветаевой). Весной 1925 года его пригласили сыграть Бориса в «Грозе» А. Н. Островского – можно ли было не загореться, если это возвращало к молодости, мечтам о сцене, Камерному театру? И Цветаева перечитывает «Грозу», и выслушивает монологи Бориса, и волнуется за Сережу. Она по-прежнему верит в мужа и восхищается им. «Играл
За одно место я трепетала: «...загнан, забит, да еще сдуру влюбиться вздумал»... и вот, каждый раз, без промаху: «загнан, забит да еще в дуру влюбиться вздумал!» Это в Катерину-то! В Коваленскую-то! (prima Александринского театра, очень даровитая). И вот – подходит место. Трепещу. Наконец, роковое: «загнан, забит да еще...» (пауза)... Пауза, ясно, для того, чтобы проглотить дуру. – Зал не знал, знали Аля и я. И Коваленская (!)». В этом «трепещу» столько молодости, способности увлекаться, столько тепла и уюта! В конце концов безотказность Эфрона, его разорванность между множеством обязанностей при слабом здоровье и убогом питании кончились переутомлением, истощением организма и возобновлением туберкулезного процесса. Часть лета 1925 года он бесплатно провел в русской Здравнице, километрах в семидесяти от Праги. К концу года ему предстояло закончить университет.
Борис – Георгий – Барсик... – Мур!
Кажется, Цветаева мечтала о нем всегда. Едва оправившись от смерти Ирины, убеждала себя:
И, утешая Сережу в смерти дочери, обещала: «У нас обязательно будет сын». М. И. Гриневой запомнился разговор накануне отъезда Цветаевой из России:
«– Если я действительно уеду, через год у меня будет сын, – сказала Марина уверенно, – и назову я его Георгием.
– Ну как это можно знать? – сказала я каким-то насмешливым вдруг тоном. – Может, будет дочь, а может – никого не будет!
– Тогда я напишу тебе! – сказала Марина».
Жажда сына не была преувеличением. «Мой» сын, «в меня», «для меня» – почему это было ей так важно? Может быть, он был ей нужен, чтобы реальнее ощутить себя живущей на свете, тверже привязанной к земле – живое воплощение ее самой, утверждение ее души и тела?
5 июля двадцать четвертого года, когда Цветаева, по-видимому, догадалась о своей беременности, возникло стихотворение «Остров»:
Часть ее самой, только что образовавшийся островок в глубине нее – Марины-морской-Нереиды, – о котором никто, кроме нее, не знает и который – непременно! – будет сыном:
Пройдет несколько месяцев, и Цветаева с гордостью провозгласит:
(
Впрочем, жизнь пока мало изменилась, беременность Цветаевой при ее стройности и легкости долго не была заметна. Она много писала, увлеченно работала в редколлегии сборника, продолжала делать все по хозяйству, совершала дальние прогулки по окрестным лесам и скалам...