И еще:
Как и многие другие до него, Анатолий Штейгер испугался этой тяжеловесной страсти. Он-то думал напиться прохладной воды из родника, а вместо этого ему плеснули в лицо кипящей – из гейзера. Чересчур слабый, чтобы противостоять вулканическому темпераменту Марины, он отступил. Когда она объявила, что приедет в Швейцарию повидаться с ним, – перестал писать, не объяснив причины. И – обиженная, раздосадованная – она пишет ему прощальное письмо:
«<…> Мне для дружбы, или, что то же, – службы – нужен здоровый корень. Дружба и снисхождение, только жаление – унижение. Я не Бог, чтобы снисходить. Мне самой нужен высший или по крайней мере равный. О каком равенстве говорю? Есть только одно – равенство усилия. Мне совершенно все равно, сколько Вы можете поднять, мне важно – сколько Вы можете напрячься. Усилие и есть хотение. И если в Вас этого хотения нет, нам нечего с Вами делать».[240]
Вот так – буквально за день – половодье чувств влюбленной женщины уступило место выговору, сделанному оскорбленной гувернанткой. Но Марина в обеих ролях была естественна. Даже в тех случаях, когда речь шла о самых близких людях, она в равной мере осыпала их ласками и призывала к порядку. В письме к любимому и давнему другу Анне Тесковой она подводит итог своего нового любовного краха: «Месяца два назад, после моего письма к Вам еще из Ванва, получила – уже в деревне – письмо от брата Аллы Головиной – она урожденная Штейгер, воспитывалась в Моравской Тшебове – Анатолия Штейгера, тоже пишущего – и лучше пишущего: по Бему – наверное – хуже, по мне – лучше.
Письмо было отчаянное: он мне когда-то обещал, вернее, я у него попросила – немецкую книгу – не смог – и вот, годы спустя[241] – об этом письмо – и это письмо – вопль. Я сразу ответила – отозвалась всей собой. А тут его из санатории спешно перевезли в Берн – для операции. Он – туберкулезный, давно и серьезно болен – ему 26 или 27 лет. Уже привязавшись к нему – обещала писать ему каждый день – пока в госпиталь, а госпиталь затянулся, да как следует и не кончился – госпиталь – санатория – невелика разница. А он уже – привык (получать) – и мне было жутко думать, что он будет – ждать. И так – каждый день, и не отписки, а большие письма, трудные, по существу: о болезни, о писании, о жизни – всё сызнова: для данного (трудного) случая. Усугублялось все тем, что он сейчас после полной личной катастрофы – кого-то любил, кто-то бросил (больного!) – только об этом и думает и пишет (в стихах и в письмах). Мне показалось, что ему от моей устремленности – как будто – лучше, что – оживает, что – м. б. – выживет – и физически и нравственно – словом, первым моим ответом на его первое письмо было: – Хотите ко мне в сыновья? – И он, всем существом: – Да.
Намечалась и встреча. То он просил меня приехать к нему – невозможно, ибо даже если бы мне дали визу, у меня не было с собой заграничного паспорта – то я звала (мне обещали одолжить денег) – и он совсем было приехал (он – швейцарец и эта часть ему легка) – но вдруг, после операции, ухудшение легких – бессонница – кашель – уехал к себе (санатория в бернском Oberland'e). Дальше – письма, что м.б. на зиму приедет в Leisyn, и опять – зовы. Тогда я стала налаживать свою швейцарскую поездку этой осенью, из Парижа, – множество времени потратила и людей вовлекла – осенью оказалось невозможно, но вполне возможно – в феврале (пушкинские торжества, вернее – поминание, а у меня – переводы).
Словом, радостно пишу ему, что всё – сделано, что в феврале – встретимся – и ответ: Вы меня не так поняли – а впрочем, я и сам точно не знал – словом (сейчас уже я говорю), в ноябре выписывается совсем, ибо легкие – что осталось – залечены, и процесса – нет. Доктор хочет, чтобы он жил зиму в Берне, с родителями, – и родители тоже, конечно – он же сам решил – в Париж.
– п. ч. в Париже – Адамович – литература – и Монпарнас – и сидения до 3 ч. ночи за 10-й чашкой черного кофе —