Сам предлагал мне (около месяца назад) купить у меня книгу («Романтику») [214] и вот на два письма не отвечает. Я не привыкла к такой невоспитанности, это еще хуже бессердечия, ибо не подлежит никакому сложному толкованию.
Все ходим с Алей по елкам: третьего дня у Лелика, вчера у Ч<ирико>вых. Дети, я замечаю, меньше всего заняты елкой. Дети любуются подарками, взрослые — детьми, а елка как Сивилла, вспоминающая свои скалы [215]. К Але это не относится: она душу отдаст за лишние пять свечей.
Елка будет и у нас, есть уже, украшена и наряжена, в бахромах и в блестках, кроме них — все самодельное, в Сочельник золотили шишки и орехи, доклеивали, докрашивали. Была служба, приезжал Булгаков [216] из города, служил в Мокропсах, в ресторане, говорил проповедь. 12-го иду с Муной [217] к земгорской врачихе, — м<ожет> б<ыть> поможет мне устроиться в лечебнице бесплатно, — «Охрана матерей и младенцев», 30 кр<он> в день, дешевле, чем в «Красном кресте». Новый год встречаем во Вшенорах, с Ч<ирико>выми и А<лександрой> 3<ахаровной>. Завтра Аля ждет на елку Ирусю, боюсь, что М<аргарита> Н<иколаевна> обидится, что перерешаю с лечебницей, но ее — вдвое дороже (600 кр<он> за 10 дней), и никаких надежд на даровое лежание.
Уже вечер. Пишу при лампе. В комнатах — весь уют неприюта. С<ережа> в городе, Аля рисует в новом альбоме и грызет орехи. Я между плитой (вода для стирки) и письменным столом, как сомнамбула, как мыслящий маятник. Эта зима — наиглушайшая в моей жизни, точно я под снегом. В будущем году — давайте? — приеду в Париж. Посажу вместо себя Катю Р<ейтлингер> или Муну (они меня все так любят!) и приеду. — Ну, на две недели, чтобы опять услышать звук собственного голоса, — своего настоящего — «denn dort bin ich gelogen, wo ich gebogen bin» [218] (ибо где я согнут — я солган!). Вы ничего не пишете мне об оказии к Б<орису> П<астернаку>, — мне так нужно ему написать, я даже не знаю, дошло ли мое июньское письмо, — ни звука. Во 2-ой книге «Русск<ого> Современника» [219] два моих стиха, он дал, я не видела, мне говорили. Осенью это была Св<ятая> Елена (с верховыми прогулками и подзорными трубами несдавшегося императора), сейчас это «погребенные под снежной лавиной» или шахта:
И всё такие разумные люди вокруг, почтительные. Я для них поэт, т.е. некоторая несомненность, с к<отор>ой считаются. Никому в голову не приходит — любить! А у меня только это в голове (именно в голове!), вне этого мне люди не нужны, остальное все есть.
Целую Вас нежно. Самая приятная новость в конце Алиного письма [220].
Впервые —
5-25. A.A. Тесковой
С Новым Годом, милая Анна Антоновна.
Давно окликнула бы Вас, если бы не с субботы на субботу поджидание Вашего приезда.
Теперь обращаюсь к Вам с просьбой: не могли ли бы Вы разузнать среди знакомых, какая лечебница («болезнь» Вы знаете) в Праге считается лучшей, т.е. гигиенически наиболее удовлетворительной, считаясь с моей, сравнительно малой, платежеспособностью. Как отзываются об «Охране материнства»? [221] (сравнительно — дешевая). Срок у меня — месяц с небольшим, а у меня еще ничего не готово, кроме пассивного солдатского терпения, — добродетели иногда вредной.
Простите, что беспокою Вас столь не-светской просьбой, но у меня в Праге ни одной знакомой чешской семьи, — только литераторы, которые этих дел не ведают.
Шлю Вам привет и не теряю надежды в ближайшем будущем увидеть. — У нас прелестная елка, будет стоять до Крещения (6/19-го янв<аря>), приезжайте, зажжем.
Сердечный привет.
Впервые — Československá rusistika. Praha. 1962. № 1. С. 48 (публ. B.B. Морковина) (с купюрами).
6-25. В.Ф. Булгакову
Милый Валентин Федорович,
Посылаю Вам Нечитайлова, — сделала, что могла. Одну песню (Московская Царица) я бы, вообще, выпустила, — она неисправима, все вкось и врозь, размера подлинника же я не знаю. (Отметила это на полях) [222].
Стихи Туринцева прочитаны и отмечены. Лучшее, по-моему, «Паровоз». «Разлучная» слабее, особенно конец. Остальных бы я определенно не взяла. Что скажете с Сергеем Владиславовичем? [223]